ДРЕВНЕРУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНО-ПИСЬМЕННЫЙ ЯЗЫК КИЕВСКОГО ПЕРИОДА. ПАМЯТНИКИ КНИЖНО-ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА — “СЛОВО О ЗАКОНЕ И БЛАГОДАТИ”, “СКАЗАНИЕ О БОРИСЕ И ГЛЕБЕ”

В предыдущей главе нами был сделан вывод о происхождении древнерусского литературно-письменного языка как результате органического слияния восточнославянской народной речи и письменного древнеславянского языка. В памятниках, относящихся к периоду XI—XII вв., древнерусский литературно-письменный язык проявляется по-разному, в зависимости от целевой направленности и содержания тех произведений, которые он обслуживал. Естественно говорить поэтому о нескольких жанрово-стилистических ответвлениях литературно-письменного языка, или, иначе, о типах литературного языка древнейшей эпохи.

Вопрос о классификации таких разновидностей, или типов, языка в научных трудах и учебных пособиях трактуется различно и может быть признан одним из сложнейших вопросов русистики. Как нам кажется, главная трудность проблемы заключается в неточном употреблении и неразработанности терминов, которыми пользуются филологи, занимающиеся историей русского языка. Не решена также весьма сложная и запутанная проблема соотношения между древнеславянским языком русского извода и собственно древнерусским литературно-письменным языком в древнейший период его бытования. Неясен вопрос о двуязычии в Киевском государстве. Однако невзирая на трудности, встречающиеся на пути исследователя, эта проблема должна получить положительное решение хотя бы в порядке рабочей гипотезы.

Как уже упоминалось, В. В. Виноградов говорил о двух типах древнерусского литературного языка: церковнокнижном, славянском, и народно-литературном, выводя одновременно за пределы литературного языка язык древнерусской деловой письменности. Подобная же трактовка данной проблемы имеется и в курсе лекций А. И. Горшкова. Г. О. Винокур, правда условно, считает возможным признавать три стилистические разновидности литературно-письменного языка в киевскую эпоху: язык деловой, язык церковнокнижный, или церковно-литературный, и язык светско-литературный.

Иную трактовку вопроса о стилистических разновидностях древнерусского литературного языка мы находим в работах А. И. Ефимова. Этот ученый во всех изданиях своей “Истории русского литературного языка” выделяет в литературном языке Древней Руси две группы стилей: светские и церковноЬогослужебные. К числу первых он относит: 1) письменно-деловой стиль, отраженный в таких юридических памятниках, как “Русская правда”, а также договорных, жалованных и других грамотах; 2) стиль литературно-художественного повествования, запечатленный в “Слове о полку Игореве”; 3) летописно-хроникальный стиль, который, по А. И. Ефимову, сложился и видоизменился в связи с развитием летописания; и, наконец, 4) эпистолярный, представленный частными письмами не только на пергамене, но и на бересте. Эти светские стили, как полагает А. И. Ефимов, формировались и развивались в единстве и взаимодействии с теми стилями, которые он именует церковноЬогослужебными: 1) литургические стили (евангелия, псалтири); 2) житийный стиль, в котором, согласно его мнению, сочетались речевые средства как церковнокнижного, так и разговорно-бытового происхождения; наконец, 3) проповеднический стиль, нашедший свое отражение в творениях Кирилла Туровского, Илариона и других авторов.

Трактовка проблемы стилей древнерусского литературного языка, предлагаемая А. И. Ефимовым, кажется нам наименее приемлемой. Прежде всего в его системе стилей смешиваются письменные памятники собственно-русские, т. е. являющиеся произведениями русских авторов, и переводные древнеславян-ские, как, например, отнесенные к “литургическим стилям” евангелия и псалтири, тексты которых пришли на Русь от южных славян и, копируемые русскими писцами, подверглись языковой правке, сближающей церковнославянский язык первосписков с восточнославянской речевой практикой. Затем А. И. Ефимов учитывает далеко не все разновидности письменных памятников, в частности совершенно игнорирует произведения богатой переводной литературы, во многом содействовавшей , стилистическому обогащению древнерусского литературного языка. Наконец, А. И. Ефимов слишком прямолинейно относит те или иные памятники к какому-либо одному из “стилей”, не учитывая стилистической сложности памятника. Это в первую очередь касается такого разнохарактерного произведения, как “Повесть временных лет”.

Однако А. И. Ефимов, по нашему мнению, прав, когда он говорит о единстве и целостности древнерусского литературного языка, возникших в результате взаимодействия двух различных языковых стихий.

Некоторые исследователи, как языковеды (Р. И. Аванесов), так и литературоведы (Д. С. Лихачев), склонны рассматривать языковую ситуацию в Киевском государстве как древнеславянско-древнерусское двуязычие. Во-первых, широко понимаемое двуязычие предполагает, что все произведения церковного содержания, а также все переводные произведения должны рассматриваться как памятники старославянского языка и лишь произведениям светского характера и памятникам деловой письменности, включая записи и приписки на церковных рукописях, дается право считаться памятниками русского языка. Такова позиция составителей “Словаря древнерусского языка XI—XIV вв.” Во-вторых, сторонники теории древнерусского двуязычия вынуждены бывают признать, что даже в пределах одного произведения тот или иной древнерусский автор мог переходить с древнерусского языка на старославянский и наоборот, в зависимости от затрагиваемой в произведении или в его отдельных частях тематики.

По нашему мнению, целесообразно все же исходить из понимания древнерусского литературно-письменного языка, во всяком случае для киевской эпохи, как единой и целостной, хотя и сложной языковой системы, что непосредственно вытекает из нашей концепции образования древнерусского литературного языка, изложенной в третьей главе. Естественно выделять в составе этого единого литературно-письменного языка отдельные жанрово-стилистические разновидности, или стилистические типы, языка. Из всех предлагаемых классификаций таких стилистических ответвлений древнерусского литературного языка для первоначальной киевской эпохи кажется наиболее рациональной та, в которой выделяются три основные жанрово-стилистические разновидности, а именно: церковнокнижная, как ее полярная противоположность в стилистическом отношении — деловая (собственно русская) и как результат взаимодействия обеих стилистических систем — собственно литературная (светско-литературная). Естественно, что подобное трехчастное членение предполагает и промежуточные звенья классификации — памятники, в которых объединяются различные языковые черты.

Перечисленные стилистические разновидности древнерусского литературно-письменного языка отличались друг от друга преимущественно пропорцией образовавших их книжно-славянских и восточнославянских речевых элементов. В первой из них при безусловном преобладании книжно-славянской речевой стихии присутствуют в более или менее значительном числе отдельные восточнославянские речевые элементы, преимущественно как лексические отражения русских реалий, а также отдельные грамматические восточнославянизмы. Язык деловых памятников, будучи в основном русским, не лишен, однако, отдельных старославянских, книжных внесений в области как лексики и фразеологии, так и грамматики. Наконец, собственно литературный язык, как уже сказано, образовывался в результате взаимодействия и органического соединения обоих стилистически окрашенных элементов с преобладанием того или другого в зависимости от тематики и содержания соответствующего произведения или его части.

К церковнокнижной стилистической разновидности мы относим памятники церковно-религиозного содержания, созданные в Киевской Руси русскими по рождению авторами. Это произведения церковно-политического красноречия: “Слова” Илариона, Луки Жидяты, Кирилла Туровского, Климента Смолятича и других, нередко безымянных авторов. Это произведения житийные: . “Житие Феодосия”, “Патерик Киево-Печерский”, “Сказание и Чтение о Борисе и Глебе”, сюда же примыкает и каноническая церковно-юридическая письменность: “Правила”, “Уставы” и т. д. Очевидно, к этой же группе могут быть отнесены и произведения литургического и гимнографического жанра, например разного рода молитвы и службы (Борису и Глебу, празднику Покрова и т. п.), созданные на Руси в древнейшую пору. Практически язык этого рода памятников почти не отличается от того, который представлен в произведениях переводных, южно- или западнославянского происхождения, копировавшихся на Руси русскими писцами. В обеих группах памятников мы обнаруживаем те общие черты смешения речевых элементов, которые присущи древнеславянскому языку русского извода.

К текстам, в которых выделяется собственно русский письменный язык того времени, мы причисляем все без исключения произведения делового или юридического содержания, независимо от использования при их составлении того или иного писчего материала. К данной группе мы отнесем и “Русскую правду”, и тексты древнейших договоров, и многочисленные грамоты, как пергаменные, так и списки с них на бумаге, сделанные позднее, и, наконец, в эту же группу мы включаем и грамоты на бересте, за исключением тех из них, которые можно было бы назвать образцами “малограмотных написаний”.

К памятникам собственно литературной стилистической разновидности древнерусского языка мы относим такие произведения светского содержания, как летописи, хотя приходится учитывать разнохарактерность их состава и возможность иностильных вкраплений в их текст. С одной стороны, это отступления церковнокнижного содержания и стиля, как, например, известное “Поучение о казнях божиих” в составе “Повести временных лет” под 1093 г. или житийные повести о постриженниках Печерского монастыря в том же памятнике. С другой стороны, это документальные внесения в текст, как, например, список с договоров между древнейшими киевскими князьями и византийским правительством под 907, 912, 945, 971 гг. и др. Кроме летописей, к группе собственно литературных памятников мы относим произведения Владимира Мономаха (с теми же оговорками, что и относительно летописей) и такие произведения, как “Слово о полку Игореве” или “Моление Даниила Заточника”. Сюда же примыкают и произведения жанра “Хожений”, начиная с “Хожения Игумена Даниила” и др. Несомненно, к этой же жанрово-стилистической разновидности литературного языка примыкают в стилистическом отношении памятники древнерусской переводной литературы, заведомо или с большой долей вероятности переведенные на Руси, в особенности произведения светского характера, такие как “Александрия”, “История Иудейской войны” Иосифа Флавия, “Повесть об Акире”, “Девгеньево деяние” и др. Эти переводные памятники предоставляют особенно широкий простор для историко-стилистических наблюдений и по их относительно большому объему в сравнении с литературой оригинальной, и по разнообразию содержания и интонационной окраски.

Заметим еще раз, что мы не отвергаем тексты тех или иных собственно литературных произведений, оригинальных и переводных, если они дошли до нас не в подлинниках, а в более или менее поздних списках. Естественно, что при историко-лингвистическом и стилистическом анализе текстов подобного рода требуется особая осторожность, однако лексико-фразеологический и стилистический характер текста может быть, несомненно, признан более устойчивым во времени, чем его орфографические, фонетические и грамматические языковые черты.

Далее, в данной главе и в следующих за нею, мы даем опыты лингвостилистического анализа отдельных памятников древнерусской литературы и письменности киевской эпохи, начиная с памятников церковнокнижных по содержанию и стилю.

Обратимся к языку “Слова о Законе и Благодати” митрополита Илариона — ценнейшему произведению середины XI в.

“Слово о Законе и Благодати” приписывается Илариону, известному церковно-политическому деятелю эпохи Ярослава, поставленному им на Киевскую митрополию вопреки воле Византии, уроженцу Руси, опытному мастеру церковного витийства XI в. Выдающийся памятник искусства слова свидетельствует о большом стилистическом мастерстве его создателя, о высоком уровне речевой культуры в Киевском государстве того времени. “Слово о Законе и Благодати” до сих пор не изучалось в лингвостилистическом плане. Оно, к сожалению, не дошло до нас в подлиннике, и для изучения мы должны обращаться к спискам, самые старые из которых восходят ко времени не раньше рубежа XIII—XIV столетий, т. е. отстоят от момента создания памятника на два — два с половиной столетия.

Немногочисленные отдельные замечания по поводу языка и стиля названного памятника мы находим лишь в ряде популярных работ и учебных пособий, и замечания эти носят общий и поверхностный характер. Так, Г. О. Винокур в своей книге “Русский язык” (1945 г.) характеризует “Слово о Законе и Благодати” как памятник старославянского языка. Этот ученый писал: “Старославянский язык Илариона, насколько можно судить по поздним спискам, в которых сохранилось его "Слово", ... безупречен”. Л. П. Якубинский в “Истории древнерусского языка” отвел “Слову...” Илариона специальную главу. Впрочем, в ней содержатся преимущественно общеисторические сведения о жизни и деятельности Илариона, а также излагается содержание памятника. Данная глава в книге Л. П. Якубинского призвана служить иллюстрацией положения о первичности старославянского языка как языка государственного в древнейший период существования Киевского государства. Признавая язык Илариона “свободным... от древнерусских элементов”, он утверждал, что “Иларион ясно отличал... свой разговорный язык от литературного церковнославянского языка”.

Особую позицию в освещении вопроса о языке произведений Илариона заняли составители учебника по истории русского литературного языка, выпущенного во Львове,— В. В. Бродская и С. С. Цаленчук. В этой книге признается за языком Илариона восточнославянская речевая основа, авторы находят в “Слове...” Илариона следы его знакомства с такими древнерусскими юридическими памятниками, как “Русская правда”, а к числу якобы восточнославянской лексики, встречающейся в его произведении, относят такие слова, как, например, девица или сноха, являющиеся общеславянскими.

Одной из причин того обстоятельства, что по поводу языка “Слова о Законе и Благодати” появились противоречивые и неосновательные высказывания, могло послужить то, что ученые не обращались к рукописям, сохранившим текст произведения, а ограничивались далеко не совершенными в текстологическом отношении изданиями. “Слово о Законе и Благодати” было впервые издано в 1844 г. А. В. Горским по единственному списку первой редакции памятника (Синодальный № 59I). Названным изданием и пользовались исследователи, судившие о языке “Слова...”. Это же издание воспроизвел в своей монографии западногерманский славист Лудольф Мюллер.

Как показал Н. Н. Розов, публикация “Слова...”, подготовленная А. В. Горским, неточна в лингвистическом отношении. А. В. Горский был вынужден идти навстречу пожеланиям тогдашних церковных властей, приспособляя язык памятника к тому стандарту церковнославянского языка, который преподавался в духовных учебных заведениях XIX в.

Для лингвистического изучения “Слова о Законе и Благодати” необходимо поэтому обратиться непосредственно к рукописям памятника. Старшим по времени из дошедших до нас списков “Слова о Законе и Благодати” может быть признан текст так называемых Финляндских отрывков. Правда, в названной рукописи он сохранился лишь в виде одного сравнительно небольшого фрагмента. Отрывок этот, состоящий из одного листа, исписанного в два столбца с обеих сторон, по 33 строки в каждом столбце, содержит центральную часть речи Илариона (рукопись хранится в БАН под шифром Финл. №37)."

Текст отрывка был полностью опубликован в 1906 г. Ф. И. Покровским, который и отождествил отрывок с произведением Илариона. Вслед за И. И. Срезневским, впервые обратившим внимание на рукопись, Ф. И. Покровский датировал ее XII—XIII вв. Более пристальное палеографическое изучение отрывка позволило О. П. Лихачевой уточнить датировку рукописи и отнести ее к последней четверти XIII в. Показания данного списка должны быть признаны особенно ценными в текстологическом отношении, так как он со всей несомненностью восходит к эпохе до второго южнославянского влияния и потому свободен от искусственной славянизации языка, отразившейся в более поздних списках.

Сопоставление списка Ф с изданиями Горского и Мюллера показывает, что он сохраняет более достоверные и первоначальные в отношении языка чтения.

С грамматической стороны список Ф выявляет, как и следовало ожидать, большую архаичность в употреблении словоформ, чем другие списки и издания. Так, если в позднейших текстах формы супина обычно последовательно заменены аналогичными формами инфинитива, то в списке Ф систематически выдерживается употребление супина в функции обстоятельства цели при глаголах-сказуемых, обозначающих движение: “Приде на землю посЬтитъ ихъ” (Ф, 3, 21—22); “не придохъ разоритъ закона нъ исполнитъ” (Ф, 2, 19—21).

Весьма показательным кажется нам наличие в списке Ф лексики с полногласным сочетанием звуков, правда, для данного отрывка пример единичен: “пришедше бо римляне, полониша Иерслмъ” (Ф, 4, 20—21). Во всех остальных списках и изданиях в этом месте неполногласный вариант глагола: плЬниша.

Характерна мена гласного а на о в корне слова заря: “и закон по семь яко веч(е)рнАя зоря погасе” (Ф, 4, 24—25). В других списках и изданиях — заря или зарЬ (им. п. мн. ч.).

Поскольку список Ф, без сомнения, переписывался на территории древней Новгородской земли, отмечается в нем фонетический новгородизм: “къ овчамъ погыбшимъ” (Ф, 2, 18). В остальных текстах закономерное овцамъ.

Таким образом, привлечение данных из древнейшего списка “Слова...”, несмотря на его отрывочность, позволяет в какой-то степени уточнить наши представления о первоначальной языковой основе памятника.

Обратимся к главному списку первой редакции “Слова...” Илариона, положенному в основу изданий Горского и Мюллера. Названный список с достаточной точностью был воспроизведен Н. Н. Розовым в 1963 г. Этому исследователю на основании палеографических данных удалось внести поправку в общепринятую датировку списка Синод. № 591 и отнести его не к XVI в., как это было принято до сих пор, а к XV в. Наиболее ценный в текстологическом отношении список оказался, таким образом, на целое столетие древнее, что многократно повышает авторитетность его языковых показаний.

Список С содержит текст памятника, подвергшийся второму южнославянскому влиянию. Об этом свидетельствует систематическое употребление в нем буквы “юс большой” не только на месте этимологического носового гласного, но и вообще взамен графемы су, а также написание гласной а без йотации после других гласных: “от всякоа рати и планета” (С, 1946, 19). Приведем еще такое сугубо славянизированное написание: “не въздЬваемъ бо рукъ нашихъ к бгV тVж(д)ему” (с 198а, 4-5).

Очевидно, под воздействием того же второго южнославянского влияния форма полониша, которую мы отметили в списке Ф, заменена в С обычной церковнославянской плЬниша (С, 179а, 18). Однако тем показательнее для первоначальной языковой основы памятника, сохраненной вопреки славянизирующей моде текстом С, такая черта, как написание имени киевского князя с полногласным сочетанием: Володимера. В тексте С читаем: “Похвалимъ же и мы, по силЬ нашей, малыми похвалами, великаа и дивнаа сътворшааго нашего учи-телА и наставника великаго кагана нашеа земли Володимера” (С, 1846, 12—18). В изданиях Горского и Мюллера в данном месте обычная церковнославянская форма этого имени: “Владимера” (М, 38, 11—12). Нет сомнения, что именно написание с полногласием стояло в протографе “Слова...”. Это тем более очевидно, что несколько ниже в списке С сохранено и другое своеобразное написание того же имени с гласным о после буквы л в первом корне: “благороденъ от благородныих, каганъ наш Влодимер” (С, 185а, 9—10). Ср. подобное же написание с явным следом ранее стоявшего в тексте полногласия: “соущаа в работЬ в плоненiи” (С, 199а, 7—8). В изданиях в обоих случаях вместо отмеченных написаний — обычные церковнославянские с неполногласием: “Владимер” (М, 38, 20), “въ плЬненiи” (М, 51, 15—16).

Типичны для словоупотребления в нашем памятнике такие лексемы, как котора (в значении спор, ссора ) и робичичь ( сын раба ). Отметим: “и бываахV междю ими многы распрЬ и которы” (С, 1726, 3—4); “и бывааху между ними распря многы и которы” (М, 26, 21—22).

Слово котора, изредка встречающееся в собственно старославянских памятниках, например в “Супрасльской рукописи”, весьма обычно для восточнославянской письменности старшей поры.

Существительное робичичь фигурирует в списке С “Слова о Законе и Благодати” в нескольких написаниях, по-разному отражаемых и в .изданиях. См., например: “роди же агарь раба, от авраама раба робичишть” (С, 1706, 19—20); “насиловаахV на хрестiаныа, рабичишти на сыны свободнаа” (С, 1726, 1—3). В изданиях Горского и Мюллера: “роди же Агарь раба от Авраама робичищь” (М, 25, 7); “насиловаху на христiаныа, робичичи на сыны свободныа” (М, 26, 20—21). Характерно, что даже Горский и Мюллер сохранили восточнославянские варианты этого слова. Сама же лексема обычна для раннего восточнославянского речевого употребления.

Отметим в памятнике своеобразную семантику слова зоря {заря). В то время как в собственно старославянских памятниках этому слову присуще значение сияние, свет, проблеск , а также денница , в “Слове о Законе и Благодати”, как свидетельствует вышеприведенный пример, значение этого существительного совпадает с современным русским: яркое освещение горизонта перед восходом и после захода солнца . Ср. разночтения по тексту С и изданию М: “и закон посемь яко вечерней зарЬ погасе” (зарЬ — местн. над. ед. ч.; С. 179а, 19—20); “и закон посемь, яко вечерняя заря погасе” (заря—им. пад. ед. ч.; М, 33, 4—5).

Для морфологии списка С типично систематическое использование восточнославянской флексии Ь в род. пад. ед. ч. в им. и вин. пад. мн. ч. склонения сущ. с осн. на -ia и вин пад мн. ч. сущ склонения на -io “от дЬвицЬ” (С, 176 а, 15), “от троицЬ” (С, 176а, 19), “п’теньцЬ” (С, 179а, 12), “за овцЬ” (С, 1956, 11), “жены и младенцЬ” спси” (С, 199а. 6) и др. В изданиях все флексии подобного типа заменяются обычными церковнославянскими -я, -а Впрочем см.- “младенцЬ” (М, 51, 15).

Не менее часты в тексте С флексии местоимения женского рода с Ь в род. пад.: “от неЬ” (С, 1706, 10), “къ рабЬ еЬ” (С, 1706, 16). В изданиях эти флексии тоже изменены на церковнославянские “от нея” (М, 25, 1), “къ раб в ея” (М, 25, 5).

Сохранение восточнославянских флексий в списке С вопреки второму южнославянскому влиянию дает нам возможность отнести написания подобного рода к протографу “Слова ...”. Подобные же флексии в изобилии представлены в других восточнославянских памятниках письменности XI в , например в “Изборнике 1076 г.”: “вельможЬ” (вин. пад. мн. ч), “срачицЬ” (вин. пад мн. ч.), “ларЬ” (вин. пад мн ч.) и мн. др

Рассматривая употребление восточнославянской флексии -Ь в тексте списка С, следует остановиться на словоформе распрЬ, которая вызвала в специальной литературе разноречивые толкования. Так, если мы в С читаем: “бываахV междю ими многы распрЬ и которы” (С, 1726, 3—4), то в издании М—“и бывааху между ими распря многы и которы” (М, 26, 21—22). Мюллер комментирует данное место следующим образом: “Ошибка, писец воспринимал ,,распря как форму единств, числа и должен был поэтому отнести слово "многы" к "которы"” (М, с. 68, примечание) Вопреки мнению Мюллера, слово распрЬ—это, несомненно, мн. число им. пад.— древнеславянское распрA, которое в русском изводе церковнославянского языка закономерно превращается в распрЬ. Все рассуждения Мюллера по данному поводу оказались бы излишними, загляни он непосредственно в рукопись С, минуя издание Горского!

Восточнославянизмами, характерными для памятников XI—XII вв, мы можем признать неоднократно встречаемые в тексте С факты отсутствия второй палатализации к перед -Ь в дат (местн ) пад. ед. числа жен. рода сущ. и прил. с основой на -а. Так мы читаем в рукописи: “не въ хVдЬ бо и неведомо земли владычьствовавшА. нъ въ рVськЬ” (С, 185а, 4— 5) и далее: “паче же слышано емV бЬ всегда о благовЬрши земли греческЬ” (С, 1856, 11). В изданиях такое несоответствие текста нормам стандартного церковнославянского языка устранено, и мы читаем в них: “но въ Русской” (М, 38, 17) и “о благоверной земли ГречьстЬи” (М, 39, 4). Однако в дальнейшем текст С содержит подобное написание: “владыкЬ наши огрози странам” (С, 199а, 1—2). И это отступление от стандарта удержалось в изданиях: “владыкЬ наши огрози странам” (М, 51, 12). Мюллер считает к явной опиской (М, с 139). Он же обращает внимание на чрезвычайно редкое упогребение титула владыка по отношению к русским князьям

Отмеченные написания в тексте С, как нам кажется, могут восходить либо к протографу “Слова о Законе и Благодати”, либо к одному из старейших промежуточных списков первой древнейшей редакции памятника. Наблюдения над языком списков должны быть систематически продолжены по мере дальнейшего текстологического изучения памятника, плодотворно начатого Н. Н Розовым.

Однако уже и сейчас могли бы быть сделаны некоторые предварительные итоговые выводы. Во-первых, лингвистическое и текстологическое изучение памятника следует проводить не по несовершенным его изданиям, а непосредственно по рукописи Во-вторых, даже выборочное обращение к этим источникам обязывает нас отказаться от поверхностного и предвзятого представления о языке “Слова о Законе и Благодати” как о языке “безупречно старославянском”.

Несомненно, в "языке “Слова .” старославянизмы занимают видное место и выполняют существенные стилистические функции. Не случайно сам автор памятника обращается к слушателям как к знатокам и ценителям книжного красноречия: “ни къ невЬдVщiимъ бо пишемъ, нъ прЬизлиха насыштьшемсА сладости книжныа” (С, 1696, 18—19). И сам оратор “преизлиха насытил” свое “Слово. ” выдержками из древнеславянских церковных книг: цитаты из книг Ветхого и Нового завета, из произведений патристики и гимнологии находятся буквально в каждой строке памятника. Однако и восточнославянизмы, характеризующие живую речь автора, даже и по сравнительно поздним спискам “Слова...” достаточно устойчивы и ощутимы Эти восточнославянизмы в языке произведений Илариона не могут быть признаны, по нашему убеждению, ни невольными, ни случайными. Они не случайны для словоупотребления Илариона как сына своего народа и своего времени. Они и не невольны, ибо каждому из употребленных им восточнославянских элементов языка присуща своя незаменимая и неотъемлемая смысловая и стилистическая функция. Пусть они употребляются в церковнокнижном, торжественном стиле, но в стиле литературного славяно-русского языка, смешанного по своей природе и происхождению письменного языка Киевской Руси.

Другой литературный памятник, созданный на рубеже XI и XII вв., посвящен прославлению первых русских князей-мучеников. Это одно из выдающихся произведений древнерусской литературы киевского периода — “Сказание о Борисе и Глебе”, отличающееся от других памятников той же тематики и объемом, и стилистическим своеобразием.

В Древней Руси “Сказание о Борисе и Глебе” бытовало и переписывалось параллельно с другим большим произведением — “Чтением о Борисе и Глебе”, автором которого признается известный писатель конца XI в. Нестор, черноризец Печерского монастыря.

Вопрос об относительной древности обоих названных произведений до сих пор не может считаться окончательно решенным. Мы склоняемся к мнению, высказанному Н. Н. Ворониным, который признал “Сказание” возникшим позднее “Чтения” и окончательно сложившимся в первые десятилетия XII в. (после 1115 г.), когда в него были включены ранее созданные источники. Происхождение “Сказания”, по-видимому, связано с деятельностью клира, служившего при церкви в Вышгороде, куда мощи князей были торжественно перенесены при их канонизации.

Ценность “Сказания о Борисе и Глебе” для истории русского литературного языка определяется не только ранним временем его создания, но еще и тем, что это произведение дошло до нас в древнейшем списке в “Успенском сборнике”,переписанном не позднее рубежа XII—XIII вв. Таким образом, расстояние между временем окончательного сложения памятника и датой дошедшего до нас списка не превышает ста лет.

“Сказание о Борисе и Глебе” принадлежит к числу наиболее ранних образцов древнерусского агиографического жанра и потому неразрывно связано с церковной традицией. Сам автор “Сказания...” косвенно указывает на те произведения агиографической письменности, которые обращались в тогдашней Киевской Руси и могли служить ему примером для подражания. Так, автор, рассказывая о последних часах героя своего “Сказания...”, князя Бориса, сообщает, что он “помышляет же мучение и страсть святого мученика Никиты и святого Вячеслава: подобно же сему бывьшю убиению (убьену)” (с. 33, строки 10—12). Здесь названы: первое— переведенное с греческого (апокрифическое) житие мученика Никиты, второе—чешское житие князя Вячеслава, умерщвленного в 929 г. по наветам его брата Болеслава. Вячеслав (Вацлав), причтенный к лику святых, признан был патроном Чехии.

Но, примыкая к агиографической традиции, произведения о Борисе и Глебе вместе с тем выпадали из нее, поскольку сами обстоятельства жизни и гибели князей не укладывались в традиционные схемы. Мученики обычно страдали и гибли за исповедание Христа, будучи побуждаемы мучителями отречься от него. Бориса и Глеба никто не принуждал к отречению. Убивший их князь Святополк формально числился таким же христианином, как и они. Жертвы политического убийства, Борис и Глеб были объявлены святыми не за исповедание веры, а за покорность их старшему брату, за проявление ими братолюбия, за кротость и смирение. Поэтому убедить церковные власти в святости князей было делом не простым и не легким, в особенности отстоять необходимость их канонизации перед византийскими церковниками. Не случайно, по свидетельству “Сказания...”, сам киевский митрополит Георгий, грек по рождению и воспитанию, “бяше... не твьрдо вЬруя къ святыма” (с. 56, строка 21). На доказательство святости Бориса и Глеба и необходимости их прославления и направлено все “Сказание...”.

По содержанию и стилю “Сказание о Борисе и Глебе” — произведение весьма сложное и разнохарактерное. В панегирических разделах оно приближается к гимнографическому и литургическому шаблону, в повествовательных частях примыкает к летописно-хроникальным сообщениям. Собственно-художественная сторона стилистики в произведениях о Борисе и Глебе обстоятельно и проникновенно раскрыта в работах И. П. Еремина, в частности в его “Лекциях по истории древнерусской литературы” (изд-во ЛГУ, 1968) . Язык, которым написано “Сказание...”, тоже не однороден. Обнаруживая двойственную природу принятого тогда литературно-письменного языка, мы отмечаем преимущественное использование древне-славянских элементов речи в тех местах текста, где ставится цель доказать, святость князей или прославить их заслуги. Так, Борис, узнав о смерти отца, киевского князя Владимира, “начать тЬлъмъ утьрпывати и лице его вьсе сльзъ исполнися, и сльзами разливаяся, и не могый глаголати, в сердци си начать сицевая вЬщати: "Увы мнЬ, свЬте очию моею, сияние и заре лица моего, бъздро уности моеЬ, наказание недоразумения моего! Увы мнЬ, отче и господине мой!"” (с. 29, строки 6—11).

В приведенном отрывке мы не находим восточнославянских речевых элементов, за исключением словосочетания уности моеЬ, оформленного по нормам фонетики и морфологии древнерусского, а не старославянского языка. И тот же торжественный книжный, древнеславянский язык обнаруживаем и далее на тех страницах, где оплакивается судьба юных князей дли прославляются их добродетели.

Однако, когда сообщается о фактах и о событиях, ясно проступают следы летописного источника, по-видимому, древнейшего “Начального летописного свода”, предшествовавшего появлению “Повести временных лет”. Так, мы видим там систематически выраженное восточнославянское фонетическое и морфологическое оформление собственных личных имен и географических названий: Володимеръ, Володимерь, Передъслава, Новгородьць, РостовЬ и т. д. На первых же страницах “Сказания” в его летописной части встречаем глаголы с восточнославянской приставкой рос- (“ростригъ ю красоты дьля лица ея”—с. 27, строка 12; с. 28, строка 1). Далее-характерный восточнославянизм розьный (вм. разный). Отметим, что этот языковой факт не был правильно понят даже переписчиком “Успенского сборника”, не узнавшим чуждого литературным традициям слова: “И посажа вся роснамъ землямъ в княжени...” Вместо прилагательного роснамъ, очевидно, первоначально читалось розьнамъ. Разночтения к данному месту показывают, что и остальные писцы не воспринимали этого слова. Среди вариантов находим: различнымъ—Л; разднам—С; По зорным (?!)—М; празднамъ — Р; разнымъ— А. Некоторые писцы правильно поняли смысл, но передали его более привычными для позднейших периодов развития литературного языка формами, иные же вовсе исказили написанное.

Портретная характеристика князя Бориса в главе “Сказания...” “О БорисЬ как бЬ възъръмь” дана разнопланово и разностильно, с преобладанием старославянизмов, когда речь идет о чертах морального облика: “Сь убо благовЬрьный Борис, блага корене сый, послушливъ отцю бЬ” (с. 51, строки 21—22),—но с характерными восточнославянизмами, когда идет речь о внешнем облике князя или о его боевом темпераменте: “веселъ лицемь, борода мала и усъ” (строка 24), “въ ратьхъ хъбъръ” (очевидно, испорченное хоробръ—с. 52, строка 1). Весьма показательно в стилистическом отношении использование неполногласных и полногласных форм град — городъ в “Похвале Вышегороду”. Приведем это место полностью: “Блаженъ поистине и высокъ паче всЬхъ градъ русьскыихъ и выший градъ, имый, въ себе таковое скровище, ему же не тъчьнъ ни вьсь миръ! По истина Вышегородъ наречеся: выший и превыший городъ всЬхъ, въторый Селунь явися в PycьскЬ земли, имый в себе врачьство безмьздьное” (с. 50, строки 11—14). Из явлений морфологии отметим в этом пассаже отсутствие второй палатализации к перед -Ь, что наблюдаем и в начальной части “Сказания...”, и в таких памятниках, как “Слово о Законе и Благодати”, в “Изборнике 1076 г.”.

В заключительной части “Сказания...” повествуется о посмертных чудесах Бориса и Глеба, об открытии и перенесении их мощей. И здесь древнеславянская речевая стихия перемежается с русской. Отметим яркий пример внедрения в текст разговорной речи. В статье “О пренесении святою мученику” рассказывается о том, как при открытии мощей Бориса митрополит, взяв руку святого, благословлял ею князей: “И пакы Святославъ, имъ руку митрополичю и дрьжащю святаго руку, прилагааше къ вреду (к нарыву), имь же боляше на шии, и къ очима, и къ темени и по семь положи руку в гробЬ” (с. 56, строки 17—19). И когда начали петь литургию, “Святославъ же рече к Бьрнови: “НЬчьто мя на головЬ бодеть”. И съня Бьрнъ клобукь съ князя, и видЬ нъгъть святаго, и съня съ главы и въдасти и Святославу” (там же, строки 20—21). В словах князя, отраженных рассказом, несомненно, лежит печать речевой достоверности: так эти слова запомнились всем окружающим.

Мы видим и в этом древнейшем памятнике тот же письменный литературный язык старшего периода, язык смешанный, славяно-русский, язык, в котором восточнославянская речевая стихия дает себя знать порою даже сильнее и ярче, чем в нашем современном русском литературном словоупотреблении