Пиккио Р. История древнерусской литературы

вернуться

ЭПОПЕЯ ИГОРЯ СВЯТОСЛАВИЧА

Наше восприятие литературной цивилизации, которая расцвела к концу XII в. на разделившейся на отдельные княжества Руси до татарского завоевания, которое принесло иное видение жизни, в значительной степени зависит от того, как мы будем интерпретировать одно краткое (около дюжины печатных страниц) и крайне противоречивое сочинение, озаглавленное «Слово о полку Игореве, Игоря, сына Святославича, внука Ольгова». Длительные современные Дискуссии по поводу достоинств этого текста возвращают в [80] литературно-филологическом контекст, к типологии «mystery story»: улики и подозрения по отношению к особам «высшего общества», неожиданные сценические повороты, всегда находящиеся в действии «детективы» и аналитики, политико-идеологические маневры с целью затруднить свободное течение следствия, а также повторяющиеся риторические обращения с целью отыскать не что иное, как истину. Чтобы проследить развитие этого вызывающего сомнения процесса, необходимо напомнить несколько важных фактов. В том, что касается этих фактов, здесь сталкивается множество аргументов как в пользу их «обвинения», так и в пользу «защиты».

Между 1787 и 1788 г. граф А. И. Мусин-Пушкин (1744 - 1817), эрудит, принадлежащий к правящей элите, чьи интересы коллекционера-антиквара были хорошо подкреплены широким влиянием, связанным с его государственными постами (среди которых Обер-прокурор Святейшего Синода), купил целиком собрание древних рукописей, хранившихся в Спасо-Ярославском монастыре. В их числе был также древний рукописный сборник под номером 323, содержащий среди прочего «Слово».

Граф не сразу обратил на него внимание, но, очевидно, лишь несколько лет спустя. Сначала он думал собственноручно издать текст, исключительную ценность которого осознал, но затем решил сделать это в сотрудничестве с более опытными специалистами. Работа по изданию, в которой принимали участие, кроме А. И. Мусина-Пушкина, А. Ф. Малиновский, Н. Н. Бантыш-Каменский и Н. М. Карамзин, продолжалась долго. Наконец в 1800 г. труд увидел свет.

Слухи создали особую атмосферу ожидания. Было много споров и стремления удовлетворить любопытство. К большому энтузиазму прибавилось некоторое замешательство. Двенадцать лет спустя - трагедия: Наполеон прибывает в Москву, город горит, и дом Мусина-Пушкина погибает в огне вместе с многочисленными реликвиями, собранными владельцем. От сборника 323 не остается и следа.

С тех пор накопились сомнения, гипотезы, обвинения и апологии. Утраченный текст существовал в единственном списке, по которому уже не было больше возможности проверить ни его возраст, ни подлинность. С неизбежностью некоторые начали думать о нем как об одной из подделок, которые в России, как и в других местах, стали быстро распространяться при обстоятельствах, в которых мистическое чувство истории сочетается с любовью к ученым редкостям. Подозрения по поводу подлинности усиливались в связи с исключительными литературными особенностями обсуждаемой литературной реликвии.

Действительно, сюжет «Слова» не представляет собой чего-то необычного. Весной 1185 г. Игорь Святославич, князь [81] Новгорода-Северского, в одиночку вступил в сражение с половцами-степняками (куманами), которые нанесли ему поражение и взяли в плен. Некоторое время спустя Игорю удалось бежать  из языческого плена и  вернуться целым и невредимым в свою землю. До сих пор - ничего исключительного. Подобные истории в большом количестве можно прочитать в многочисленных летописных сборниках, сохранившихся от русского средневековья. О том же самом событии из жизни Игоря Святославича имеются, например, очень обстоятельные сообщения, документальная ценность которых несомненна, и на которых нам нужно будет еще остановиться, в двух древних летописях — Лаврентьевской и Ипатьевской.

Однако графа Мусина-Пушкина и его коллег очаровал в издании 1800 г. не столько сам по себе сюжет, сколько весь его литературный мир. В «Слове» история князя, столь же доблестного, сколь и неосторожного, рассказана с необыкновенным словесным искусством, она намного более красочна и богата риторическими украшениями, чем большая часть древнерусских текстов (среди которых и летописные сообщения о том же самом событии, содержащиеся в Лаврентьевском и Ипатьевском сборниках). В рассказе о военном походе больше запоминающихся сцен и картин, чем собственно изложения содержания. Голос рассказчика, как это ни странно, и это довольно необычно — звучит на первом плане, по контрасту с необыкновенным смирением летописцев. Этот голос вставляет комментарии, двусмысленные интерпретации и вдруг — в самом центре повествования — разворачивает обширные рассуждения, которые переключают внимание читателя с военных эпизодов, являющихся главным тематическим ядром, к общим описаниям Русской земли, раздираемой внутренними распрями. К историческому рассказу примешиваются сказочные мотивы, между тем, как возвышенный пафос дает возможность ощущать этот текст как нечто большее, чем просто сообщение о событиях — как «речь» по поводу некоего факта-символа, имеющего эмблематическое значение (что и подчеркивается в названии, очевидно, прибавленном каким-то более поздним переписчиком, — «Слово»).

В начале XIX в. та литература, которую мы называем «древнерусской», была еще плохо известна. Дух преобразований послепетровской Руси отодвинул на задний план в «средневековые сумерки» (трактуемые в духе Просвещения) все то, что в Древней Руси могло быть написано монахами или священниками, о которых рассуждали в чрезвычайно грубом тоне. Рождающаяся культура романтизма изменила, однако, многие взгляды. Русские начинали грезить не о том прошлом, которое было исполнено церковной строгости, но о поэтических произведениях, которые бы могли [82] соперничать с героическим очарованием эпопеи о Нибелунгах или со старофранцузским эпосом. Неожиданное открытие «Слова» не только предоставило им образец старинной поэмы предков, но и дало надежду, что это украшение может составлять часть еще большего неоткрытого сокровища. Слишком красиво для того, чтобы быть истиной, — начали думать более холодные умы.

Мусин-Пушкин в последние годы жизни должен был ответить на обстоятельные вопросы исследователей — тех, которые, как например филологи собиратель древностей К. Ф. Калайдович, были подвигнуты к этому более всего своей научной добросовестностью, а также и со стороны тех, у которых сомнение в подлинности родилось прежде всего из историографических построений: «Слово», — посыпались обвинения, — является одиноким текстом, не характерным для культурного контекста Древней Руси. Даже великий поэт А. С. Пушкин, хотя и продемонстрировал достаточно энтузиазма, выразив желание сделать современный поэтический перевод этого ценного текста, закончил следующими словами: «... “Слово о полку Игореве” возвышается уединенным памятником в пустыне нашей древней словесности»+.

+[Пушкин А. С. Поли. собр. соч. в 10-ти томах. 2-е изд. М., 1958. Т. 7. С. 307;  Фраза встречается в Т.6: О ничтожестве литературы русской].

«Исключительность» недавно открытого «поэтического» памятника была подчеркнута не только теми, кто не сомневался, что речь идет о подделке, но также — и даже в большей степени — теми, кто отстаивал его подлинность. Сегодня у нас возникает впечатление, что первые почитатели «Слова» способствовали создавшейся путанице не меньше, чем клеветники, их оппоненты. И те и другие стремились найти себя перед лицом жемчужины «поэзии» и связывали идею этой поэзии (что было естественным для начала XIX в.) с «песней» поэтов-сказителей или аэдов. Это приводило к рассмотрению «Слова» на маловероятном историческом фоне: нужно было думать либо о народном искусстве, иначе нигде не засвидетельствованном в подобных формах в столь древних памятниках, или же о средневековой Руси, украшенной миннезингерами, трубадурами, менестрелями, странствующими клириками и им подобными. Идея о том, что «Слово» может быть включено в известные схемы письменной традиции русского средневековья, казалась противоречивой именно потому, что эта традиция была воспринята, согласно словам Пушкина, как «пустыня» с точки зрения «поэзии».

Подтвердить идею «древней поэмы» — несомненной носительницы поэтического голоса утраченного прошлого  — помогают заметки и неофициальные сведения, которые предваряют публикацию текста 1800 г. Первым, кто дал знать об открытии, был в [83] 1792 г. публицист и драматург П. А. Плавильщиков. В начале 1797 г. один из наиболее знаменитых литературных представителей своего времени, поэт М. М. Херасков, представляя второе издание своей поэмы «Владимир», явно ссылался на «Слово». Весной того же года Н. М. Карамзин вступил в более широкий разговор по поводу «Слова» в статье, посвященной в целом русской литературе и опубликованной на французском языке гамбургским журналом «Le spectateur du Nord»*. Обращаясь к европейскому читателю, Карамзин стремился показать, насколько дух русской поэзии соответствует в то время международно принятым канонам национально-народных традиций. Это его усердие в действительности привело к очень существенной ошибке. В самом деле, он сравнил поэтический памятник, недавно открытый в России, с песнями Оссиана, «фабрикация» которых Макферсоном еще не была доказана. Это неосторожное сравнение сохранится в сознании поколений критиков, даже если, говоря откровенно, в целом можно найти лишь немного общего между претензиями к «Ancient Epic Poem... Translated from the Gaelic Language» — сочинению гениального шотландского фальсификатора — и к «Слову», совершенно своеобразному риторическому изложению «истории» Игоря Святославича.

*[«Два года тому назад в наших архивах был обнаружен отрывок из поэмы под названием „Песнь воинам Игоря“ (Le Chant des guerriers d’Igor») (Le spectateur du Nord. Octobre, novembre et décembre, t. quatrième, à Hambourg, 1797)].

Разногласия между публикациями скептиков XVIII в. и романтическим патриотизмом привели к формированию литературных группировок в обществе, которое при отсутствии политических партий стремилось в мире литературы - тем более в связи со средневековой рукописью - дать выход своей собственной потребности в дискуссии. Процесс по «обвинению» «Слова» привел к необходимости исследовать вопрос - не мог ли быть текст «сфабрикован» самим Мусиным-Пушкиным или кем-нибудь из тех, кто доставил его ему. Поскольку лишь чрезвычайно умелый фальсификатор мог бы выткать похожий словесный узор, началась дискуссия, которая продолжалась до наших дней и которая продолжается, чтобы, с одной стороны, прославить знания русских эрудитов рубежа XVIII — XIX в. и, с другой стороны, чтобы прославить или превознести поэтические достоинства изучаемого текста.

Благодаря всем этим историко-филологическим баталиям в XIX и в XX в. были добыты богатые научные трофеи. На сегодняшний День мы располагаем данными, которые могут позволить нам переосмыслить всю проблему с точки зрения новых и более широких Перспектив. На деле, однако, трудно изучать «Слово», уходя от критических схем, которые уже существуют и подчеркивают тем или иным образом его исключительность. Историк литературы еще не имеет достаточных оснований вставить этот текст в отчетливо очерченную главу истории древнерусской литературы, прежде чем он [84] не проинформирует своих читателей о современной полемике, на которой мы как раз остановились.

Перед лицом масштабных действий, связанных с учеными изысканиями, проводимыми сторонниками «подлинности» «Слова», традиция «скептической» школы выглядит скорее ограниченной и кроме того прерывистой. Среди «скептиков», хотя и в различной степени, — такие исследователи, как Н. П. Румянцев (1754 — 1826), М. Т. Каченовский (1775 - 1842) и О. Сенковский (1800 - 1858). Решительное наступление против «Слова» было, однако, предпринято в нашем столетии — прежде всего по инициативе французского слависта Андре Мазона (1881 — 1967), который частично использовал аргументы, сформулированные другим французским исследователем Луи Леже (1843 - 1923). На скептические утверждения Мазона, которые имеют целью окончательно доказать, что «Слово» — это «фальшивка» XVIII в., в энергичном полемическом тоне ответил из Соединенных Штатов Америки находящийся там в эмиграции русский филолог Роман Якобсон (1896 - 1982). Якобсон убежден, как, впрочем, преобладающее большинство современных исследователей на Западе и в России, не только в том, что «Слово» является действительно средневековым произведением, но и в том, что его можно датировать (в первоначальной редакции, которую сам Якобсон попытался лингвистически реконструировать) временем, ненамного отстоящим от событий, главным действующим лицом которых в 1185 г. был Игорь Святославич*.

*[Якобсон Р. О. Изучение «Слова о полку Игореве» в Соединенных Штатах Америки // Труды отдела древнерусской литературы. — М., Л.: Изд-во АН СССР, 1958. — Т. XIV. — С. 102—121.]

Аргументы, представленные Якобсоном на основе внушительного количества дат, были не только широко приняты на Западе, но также высоко оценены в России, где местные «скептики» были осуждены официальной наукой. Некоторым русским «скептикам», как, например А. А. Зимину (1920 — 1980), была затруднена публикация большей части их собственных исследований.

Действительно, кажется трудным на современном уровне наших знаний гарантировать правильность гипотез о «подделке» XVIII в. Чем больше «Слово» будут исследовать и постигать, тем отчетливее будет ощущение, что никто в XVIII в. не мог «сфабриковать» ничего подобного. Остается, тем не менее, убедиться, отдавая предпочтение его подлинности, на самом ли деле можно датировать текст в том виде, а в котором мы его знаем, концом XII в. Остальные гипотезы остаются открытыми, и среди них гипотеза, которая не противоречит тому, о чем свидетельствует весь комплекс письменной цивилизации Древней Руси: о том, что текст мог быть переделан, адоптирован или скомпилирован в эпоху, которую необходимо уточнить (во всяком случае в «древнюю» эпоху), писцами-редакторами на основе более ранних текстов. Если бы эта гипотеза оказалась убедительной, то едва [85] ли было бы целесообразным искать возможного автора среди современников Игоря Святославича. Имена, которые предлагались в связи с этим (от некоего писца Тимофея до певца Митусы и военного предводителя Рагуила Добрынича), могли бы всего лишь указать нам некоторые пути определения источников или образцов дошедшего до нас текста.

Исследования по поводу возможного «фальсификатора» дали возможность пролить свет на среду, в которой сохранилось «Слово». Внимание исследователей остановилось в связи с этим на архимандрите Спасо-Ярославского монастыря Иоиле (в миру Быковский). Существовали мнения, что именно он был тем, кто продал Мусину-Пушкину всю коллекцию рукописей, часть которой составлял сборник № 323, позднее сгоревший в Москве в 1812 г. В то же время последние исследования Г. Н. Моисеевой указывают в качестве инициатора всей этой сделки Ростовского и Ярославского архиепископа Арсения Верещагина, которому даже принадлежит решение закрыть в 1787 г. Спасо-Ярославский монастырь, «секуляризировавшее» в определенном смысле также его книжное достояние. Архимандрит Иоиль был довольно образованным монахом. Его хорошее знакомство с латинской и польской культурой должно было воспитать в нем критический образ мышления. Из этого отнюдь не следует, что сборник № 323 произвел на него какое-то особое впечатление, поскольку, как кажется, речь шла об обычной, привычным образом составленной антологии. Кроме «Слова», в нее были включены: «Хронограф», относящийся к эпохе Смутного времени, «Временник» и другие сочинения.

«Обвиняемые» — архимандрит Иоиль или архиепископ Верещагин - должны были бы быть оправданы, по крайней мере за недостатком доказательств. Но даже если бы внешние условия передачи текста оказались нормальными, «обвинители» могли и могут все же постоянно настаивать на недостатке прямых документальных подтверждений. До сих пор это серьезное затруднение ученые изыскания могли разрешить лишь отчасти.

Первое указание на текст, заимствованный из «Слова» и который можно действительно отнести к древнерусской эпохе, было найдено К. Ф. Калайдовичем. Он обнаружил на последнем листе «Апостола» 1307 г. запись, в которой говорится: «Сего же лет(а) быс(ь) // бои на руськой земли, ми//хаилъ съ юрьемъ о кня//женье новгородьское при // сихъ князехъ сеюшется //и ростяше оусобицамъ. // гыняше жизнь наши // в князехъ которы и ве//ци скоротишася ч(е)л(о)в(ѣ)комъ»+.

+[Цит. по: Левочкин И. В. Псковский писец Диомид и Апостол 1307 года // Альманах библиофила. Вып. 21: Слово о полку Игореве. 800 лет. М., 1986. С. 113].

[86]Слова, напечатанные курсивом совпадают с пассажем из «Слова», где говорится: «Тогда при Олзѣ Гориславличи сѣяшется и растяшеть усобицами, погибашеть жизнь Даждь-Божа внука, въ княжихъ крамолахъ вѣци человѣкомь скратишась»+

+[Слово о полку Игореве / Подготовка текста, перевод и комментарии О. В. Творогова // Библиотека литературы Древней Руси / РАН. ИРЛИ; Под ред. Д. С. Лихачева, Л. А. Дмитриева, А. А. Алексеева, Н. В. Понырко. – СПб.: Наука, 1997. – Т. 4: XII век. – 687 с.]

Без сомнения, речь идет об одном и том же тексте. Можно думать, что переписчик «Апостола» 1307 г. «цитировал» «Слово». Если это было так, то «Слово» без колебаний может быть датировано временем до XIV в. Кто, однако, может гарантировать, что «цитата» была взята именно из «Слова» (уже существовавшего в качестве отдельного текста, соответствующего тому, который мы знаем), а не из другого общего источника, из которого само «Слово» могло почерпнуть что-либо в другое время? Действительно, это ценное наблюдение, по крайней мере, указывает на использование в Древней Руси риторических формул подобного рода. Таким образом, ощущение, что язык «Слова» не является чем-то необычным по отношению к древней традиции, усиливается. Тем не менее основные моменты дискуссии по поводу происхождения текста остаются непроясненными.

Более существенным — в пользу «защитников» «Слова» — стало открытие другого древнерусского сочинения — «Задонщины», составленного для прославления победы московского князя Дмитрия Ивановича Донского над татарской ордой Мамая в 1380 г. на Куликовом поле. После публикации В. М. Ундольским в 1852 г. первого списка были найдены другие списки и другие упоминания текстов, так что отсутствуют всякие сомнения по поводу ее документальной достоверности. В «Задонщине» наличие текстового материала, общего со «Словом», совершенно очевидно. Возникает впечатление, что для того чтобы создать это похвальное слово конца XIV в. о московском князе — победителе татар, полными пригоршнями черпали из древнего «Слова» о походе (конечно, совершенно отличном хотя бы потому, что он закончился поражением), героем которого двумястами годами ранее был князь Новгорода-Северского Игорь Святославич. Таким образом, как кажется, судьбы традиции проясняются: «Слово» существовало раньше «Задонщины» и обладало таким авторитетом, что ему могли не только подражать, но и просто воспроизводить в новом и ином контексте.

Именно против этого вывода, на первый взгляд приемлемого, направлено, однако, самое недавнее выступление скептиков. Л. Леже, а затем — с более обширной аргументацией — А. Мазон попытались показать, что не «Задонщина» является переделкой «Слова», но наоборот. Согласно мнениям новых скептиков, если в различных фрагментах текста сочинения, прославляющего сражение на [87] Куликовом поле, узнается типичная работа древнерусских писателей-книжников, то в «Слове», напротив, можно обнаружить современный вкус создателя подделок. Сторонникам аутентичности, по мнению которых создатель «Задонщины» должен был исказить «первоначальный» текст, адоптируя его, и получив в результате компилятивную имитацию, совершенно очевидно «вторичную», скептики отвечают, что верно обратное, поскольку этот неумелый бесхитростный текст — современная подделка, в то время, как изначальным древним является именно стиль «Задонщины». 

До сих пор трудно занять определенную позицию в полемике, сами термины которой требуют отдельного объяснения. Гипотеза о том, что «Слово» является текстовым заимствованием из «Задонщины», кажется, однако, не получает абсолютной поддержки среди филологов. Представление, что «Задонщина» содержит неверно понятые тексты, заимствованные первоначально из «Слова», хорошо обосновано. Это не означает тем не менее, что в этом случае, как и в том, когда речь идет о «цитировании», содержащемся в «Апостоле» 1307 г., необходимо без сомнения исключить возможность, что оба сочинения зависят в какой-то степени от общих источников.

Кажется, однако, что, несмотря на значительный перевес аргументов в пользу неподдельной «средневековости» «Слова», двухвековая полемика, наиболее важные моменты которой мы продолжаем ощущать и до сих пор, не дала действительно значительных результатов. По правде говоря, сомнения, которые остаются в связи с этим «исключительным» текстом, отражают наше все еще недостаточное знание всей письменной традиции Slavia Orthodoxa. Нам не только не ясны в достаточной степени способы построения текста, но у нас нет возможности верно интерпретировать семантические и риторические формулы, тематические схемы.

Для целей текстологической оценки «Слова» технически было бы неточно говорить, что мы не располагаем материалом. Оставляя в стороне «сборник-призрак», уничтоженный пожаром 1812 г., мы можем во всяком случае проводить анализ разночтений, сравнивая различные фрагменты первого издания 1800 г. (сохранившегося в двух типографских вариантах, которые отражают мнения издателей) с некоторыми выписками из сборника № 323, которые сохранились в личных бумагах издателей (в особенности — Малиновского и Карамзина). Кроме того, мы знаем полный список текста, скопированный Мусиным-Пушкиным в сотрудничестве с И. Н. Болтиным и И. П. Елагиным лично для императрицы Екатерины II. К этим источникам, которые дают указания на историю работы с текстом еще до его публикации, добавляются другие, не менее ценные, поскольку они восходят к краткому периоду, когда сборник [88] Мусина-Пушкина был конкретной реальностью. И это является причиной заметок, сделанных выдающимся чешским ученым Й. Добровским (1753 — 1829), который до сих пор славится как крупнейший первооткрыватель и вдохновитель современной славистики. Добровский встречался с графом Мусиным-Пушкиным в Петербурге, видел сборник и изучал его, разумеется, с большим интересом, (хотя и очень краткое время), нисколько не сомневаясь в его подлинности. С другой стороны, никаких сомнений не возникло у тех, кто проводил более детальные исследования. Известный палеограф А. И. Ермолаев, например, сообщал в эти годы другому отцу-основателю современной славистики А. X. Востокову (1781 -1864) о том, что он изучал рукопись «Слова» и выяснил, что она была написана «уставом XV века». 

С формальной точки зрения можно поэтому говорить, что текст (хотя и не очень древний), которым мы располагаем, представляет собой текст «Слова», (конечно, не его раннюю версию, в связи с наличием явных ошибок копииста), засвидетельствованный полными или частичными копиями, восходящими к последним годам XVIII в. и сводимыми к одному утраченному протографу (сборник № 323 Мусина-Пушкина). Сомнения по поводу утраченного сборника, относящиеся к внешней стороне истории, не должны априори быть определяющими в нашем изучение текста как такового.

Не подлежит никакому сомнению, что сборник № 323 действительно существовал. Не только Мусин-Пушкин показывал его ученым своего времени, но нам также известно, что другие ученые уже пользовались им на рубеже XVII — XVIII в. в Спасо-Ярославском монастыре. Его использовали Василий Крашенинников — автор «Описания земноводного круга» (XVIII в.), для того чтобы прочесть там «Хронограф», содержащийся на первых страницах; а также крупный религиозный деятель, обладавший большим авторитетом, архиепископ Ростовский Дмитрий Туптало (1651 - 1709). Тот факт, что прежде чем сборник был продан Мусину-Пушкину, никто из пользовавшихся им не отметил там наличия такого необыкновенного текста как «Слово», конечно, может показаться странным для нас, живущих сейчас. Однако речь идет не о собирателях древностей или, тем более, не об «историках литературы», но скорее о писцах-компиляторах на старинный манер. С другой стороны, гипотезы о том, что коварный мистификатор обманно вставил фальшивые страницы так умело, что позднее это не смогли обнаружить ни покупатель, ни его ученые консультанты, кажутся слишком рискованными.

Чем более мы углубляемся в истинные или предполагаемые хитросплетения этого филологического «детектива», который так увлекал поколения исследователей русской литературы, тем более мы [89] убеждаемся в необходимости концентрировать наше внимание на тех документах, которыми мы действительно располагаем, ища возможности для интерпретации текста и, возможно, его датировки, используя критериями внутреннего анализа.

Тот, кто впервые читает «Слово», не только оказывается пораженным богатством языка и калейдоскопическим разнообразием событий, но должен также приложить достаточно усилий, чтобы найти верную путеводную нить. Это — текст, который может понравиться сразу, но который требует многократного прочтения со стороны тем, кто хочет понять его. Результат высокого мастерства или скорее бесконечное нагромождение повествовательного материала? Тот, кто не замыкается в рамках импрессионистической и эстетизирующей критики, ставит все более и более конкретные вопросы по мере постепенного продвижения при анализе текста.

Проза или поэзия? На этот вопрос давались многие ответы. Некоторые ощущали в тексте «Слова» ритмы гекзаметра, некоторые распознавали более разнообразные метрические формулы как литературного, так и фольклорного происхождения, некоторые же иначе интерпретировали бесспорную, хотя и трудно поддающуюся определению ритмичность его прозы. Мы вправе сказать, что речь идет здесь об отчетливо ритмизированном тексте, но что его более или менее верное соответствие известным схемам не мешает часто принимать вид просодической бивалентности так, как будто ритм прозы обрамляет другие метрические структуры, более четко поэтически очерченные, придавая им другие функции.

Если мы обратимся к фрагменту текста, основывающемуся на логико-синтаксическом единстве, не трудно, кажется, выделить обширные исоколико-акцентированные ряды. Тем не менее в некоторых местах исоколическое прочтение, если даже оно и возможно, не является исключительно обязательным. Таким образом, можно предположить, что сосуществование различных метрических и просодических схем является результатом большой квалифицированной работы некоего редактора-компилятора.

Подобного рода наблюдения и гипотезы на самом деле должны быть подкреплены более широкими сравнительно-историческими исследованиями, чем те, которые проводились до сих пор. Лингвистический анализ может еще внести решающий вклад. Формы, которые считались аномалией первыми интерпретаторами, оказались на самом деле намного менее непонятными благодаря углублению наших знаний по истории языка (и это является серьезным аргументом против утверждения о подделке XVIII в.: никто из фабрикаторов псевдо-древних текстов не мог заимствовать формы, неизвестные филологии того времени). Наше исследование возможных пластов [90] текста на уровне морфологии может быть подкреплено аналогичными наблюдениями, рассматривающими ритмико-синтаксические структуры.

Однако следует подчеркнуть следующее. Исоколико-акцентированная структура присутствует как в «Слове», так и в тех местах Лаврентьевской и Ипатьевской летописей, где рассказывается о том же самом походе Игоря Святославича. Эта констатация, даже если принять во внимание намного более богатую риторическую гамму, которая определяет стиль «Слова», как кажется, предоставляет новый аргумент против тезиса о стилистической аномалии сочинения, средневековое происхождение которого ставилось под сомнение.

Читая «Слово», нельзя отказаться от постоянного сравнения - тематического, семантического и формального — с двумя летописными сообщениями. Было бы неверным утверждать, что Лаврентьевская и Ипатьевская летописи излагают факты, в то время как «Слово» интерпретирует, комментирует их и в определенном смысле «воспевает». Действительно, летописные сообщения не в меньшей степени, чем «Слово», стремятся сформулировать еще и «мораль басни». Нет никакого сомнения в различном характере повествования, но это совсем не означает, что в основе нет общего дидактической тенденции.

С другой стороны, и на уровне повествовательных структур имеются значительные совпадения. Это видно наиболее отчетливо при сравнении изложения событий в «Слове» и в Ипатьевской летописи. Действительно, рассказ Лаврентьевской летописи намного более краток, менее обработан и оставляет ощущение пересказа, в котором отсутствуют обширные повествовательные мотивы.

Однако в центральных пунктах повествования всех трех текстов, которые передают историю Игоря Святославича, — те же самые узловые эпизоды. Когда Игорь собирается выступить в поход, затмение солнца предстает перед его глазами и перед глазами его спутников как предостерегающий знак.

Лаврентьевская летопись: «...месяца мая въ 1 день на память святага пророка Иеремия в середе на вечерни бы знаменье въ слънци и морочно бысть велми, яко и звезды видѣти человекомъ кь очью, яко зелено бяше и въ слънци учинися яко месяць из рогь его яко угль жаровъ исхожаше. Страшно бѣ видѣти человекомъ знаменье Божье... Того же лѣта здумаша Олгови внуци на Половци, занеже бяху не ходили...»+

+[ПСРЛ. Т. 1. Л., 1926. Стб. 396-397 (репринт — М., 1962)].

Ипатьевская летопись: «...идутцимъ же имъ к Донцю рѣкы в годъ вечернии. Игорь жъ возрѣвъ на небо и видѣ слънце, стояще яко [91] месяць, и рече бояромъ своимъ и дружинѣ своей: видите ли, что есть знамение се? Они же, узрѣвше и видиша вси и поникоша главами и рекоша мужи: “Княже, се есть не на добро знамение се”. Игорь же рече: “Братья и дружино, тайны Божия никто же не вѣсть, а знамению творѣць Богь и всему миру своему, а нам, что створить Богъ или на добро или на наше зло, а то же намъ видити”».+

+[ПСРЛ. Т. 2. Спб., 1908. Стб. 638 (репринт - М., 1962)].

«Слово»: «Тогда Игорь възрѣ на светлое солнце и видѣ оть него тьмою вся своя воя прикрыты. И рече Игорь къ дружинѣ своей: “Братие и дружино! Луце жь бы потяту быти, неже полонену быти, а всядемъ, братие, на свои бръзыя комони да позримъ синего Дону”».+

+[ПЛДР: XII век. С. 374].

Поражение войска Игоря открывает годину рыданий, скорби и раскаяния для всей «Русской земли», которая чувствует себя пораженной справедливым Божественным гневом.

Лаврентьевская летопись: «... и побѣжени быша наши гнѣвом Божьимъ. Князи вси изъимани быша, а боляре и велможа и вся дружина избита, а другая изъимана и та язвеѣна. И възратишася с побѣдою великою Половци, а о наших не бысть кто и всть принеса за наше согрѣшенье. Гдѣ бо бяше в нас радость, нонѣ же въздыханье и плачь распространися. Исаия бо пророкь глаголить: “Господи, в печали помянухом тя и прочая...”»+

+[ПСРЛ. Т. 1. Л., 1926. Стб.  398-399].

Ипатьевская летопись: «... наведе на ня Господь гнѣ'въ свои, в радости мѣсто наведе на ны плачь и во веселье мѣсто желю на рѣцѣ Каялы...»+

+[ПСРЛ. Т. 2. Спб., 1908. Стб. 642-643].

«Слово»: «Бишася день, бишася другый, третьяго дни къ полуднию падоша стязи Игоревы. Ту ся брата разлучиста на брезѣ быстрой Каялы; ту кроваваго вина не доста, ту пиръ докончаша храбрии русичи: сваты попоиша, а сами полегоша за землю Рускую. Ничить трава жалощами, а древо с тугою къ земли преклонилось. Уже бо, братие, невеселая година въстала...»+

+[ПЛДР: XII век. С. 378].

На общем фоне бедствий можно выделить отдельные эпизоды доблести. Речь может идти о сюжетах, уже ставших традиционными в сложившейся повествовательной традиции. Летописи останавливаются на них, в то время как «Слово», как кажется, лишь воскрешает их в памяти читателя, который хорошо знаком с ними.

Лаврентьевская летопись: «Володимеръ же Глѣбовичь, видѣ острогъ взимаем, выеха из города к ним в малѣ дружинѣ и потче к ним и бишася с ними крепко. И обступиша князя злѣ и видѣвше горожане изнемагающе своих и выринушася из города и бишася. Одва [92] изотяша князя боденого треми копьи, а дружины много избьено и вбѣгоша в городъ и затворишася»+

+[ПСРЛ. Т. 1. Стб. 399].

Ипатьевская летопись: «Володимеръ же Глѣбовичь бяше князь в Переяславле, бяше же дерзъ и крепокь к рати, выеха из города и потче к нимъ и по немь мало дерьзнувъ дружине и бися с ними крепко и обьступиша мнозии Половце. Тогда прочии видивше князя своего, крепко бьющеся, выринушася из города и тако отьяша князя своего, язьвена сущи треми копьи. Сии же добрый Володимеръ язвенъ труденъ въѣха во городь свои и утре мужественаго пути своего за очину свою во»+.

+[ПСРЛ. Т. 2. Стб. 646-647].

«Слово»: «Се у Римъ кричать подъ саблями половецкыми, а Володимиръ под ранами. Туга и тоска сыну Глебову!»+

+[ПСРЛ: XII век. С. 380].

Стремительный Всеволод — брат и товарищ Игоря Святославича в этом походе, прежде, чем он был побежден, сражается с исключительной доблестью. Эта сцена описана в Ипатьевской летописи и в «Слове», в то время как в данном случае Лаврентьевская летопись молчит.

Ипатьевская летопись: «... добри бо вси бьяхуться идуще пѣши, и посреди ихъ Всеволода не мало мужьство показа... Держим же Игорь видѣ брата своего Всеволода крепко борющася и проси души своей смърти, яко да бы не видиль падения брата своего. Всеволод же толма бившеся, яко и оружья в руку его не доста...»+

+[ПСРЛ. Т. 2. Стб. 642].

«Слово»: «...Дети бесови кликомъ поля прегородиша, а храбрии Русици преградиша чрълеными щиты.

Яръ Туре Всеволоде! Стоиши на борони, прыщеши на вой стрелами, гремлеши о шеломы мечи харалужными. Камо, Туръ, поскочяше, своимъ златымъ шеломомъ посвечивая, — тамо лежать поганыя головы половецкыя, поскепаны саблями калеными шеломы оварьскыя отъ тебе, Яръ Туре Всеволоде!»+

+[ПЛДР: XII век. С. 376].

Как в летописных сообщениях, так и в «Слове» бегство-освобождение героя из языческого плена приписывается прямому божественному вмешательству:

Лаврентьевская летопись: «... и по малых днехъ ускочи Игорь князь у Половець. Не оставить бо Господь праведнаго в руку грешничю. Очи бо Господни на боящаяся его, а уши его в молитву ихъ. Гониша бо по нем и не обретоша его: якож и Саулъ гони Давида, но Богь избави и тако и сего Богь избави...»+

+[ПСРЛ.Т. 1. Стб. 399-400].

Ипатьевская летопись: «... сторожем же его играющимъ и веселящимся, а князя творяхуть спяща. Сии же пришедъ ко реце и [93] перебредъ и всѣде на конь. И тако поидоста сквозь вежа. Се же избавление створи Господь...»+

+[ПСРЛ. Т. 2. Стб. 651].

«Слово»: «Прысну море полунощи; идутъ сморци мьглами. Игореви князю Богъ путь кажетъ изъ земли Половецкой на землю Рускую, къ отню злату столу»+.

+[ПЛДР: XII век. С. 384].

И не только в отдельных эпизодах, но также и в общем характере повествования можно заметить важные параллели и совпадения. Три истории о неудачном походе Игоря концентрируются вокруг центрального пространства повествования. В нем господствует трагедия всей Руси, над которой нависло вражеское нашествие. Во главе всеобщей защиты стоит великий князь Святослав.

Эти выводы еще более ослабляют традиционное и все еще распространенное мнение, согласно которому «Слово» может принадлежать к письменной традиции, принципиально отличной от той, в которой работали летописцы Древней Руси. Верным, с другой стороны, является то, что среди различных отрывков в «Слове» таких примеров не найдешь в избытке.

Как мы уже отмечали, то, что более всего поражает, — это настойчивое присутствие голоса повествователя, который не только не скрывается за привычными формулами смирения, но радуется тому, что возбуждает интерес читателя скрытыми намеками, не только добавляя завуалированные значения сочинения, но предлагая также с необыкновенной легкостью искусные интриги. «Слово» — исключительно ораторское по характеру повествования — стремится предстать в виде «истории», прерывает ее отступлениями и превращает в нечто совершенно иное по сравнению с историей, рассказанной также и летописцами.

Искусная интрига сразу же предлагается читателю в виде риторического вопроса в самом начале повествования: «Не лѣпо ли ны бяшетъ, братие, начяти старыми словесы трудныхъ повѣстий о пълку Игоревѣ, Игоря Святъславлича? Начати же ся тъй пѣсни по былинамь сего времени, а не по замышлению Бояню!»+

+[ПЛДР: XII век. С. 372].

Нет ничего удивительного в том, что подобное начало может привести в замешательство не только современных издателей, но также и древних писцов. В тексте, который я привожу, прочтение «ciя повесть» имеет чрезвычайно важное значение: голос повествователя предлагает начать «повесть», то есть правдивый рассказ, но не некую фантастическую песню в манере Бояна (мифического сказителя, о котором заходит речь сразу же после этого). Общераспространенным, однако, является чтение не «ciю повесть», а «тъй пѣсни». 

[94]Неопределенность возникла в связи с тем, что уже издатели editio princeps, не сумев расшифровать это место рукописи, должны были прибегнуть к конъектуре. Кроме того, те, кто придерживаются общераспространенного прочтения, ставят точку после «... о плъку Игоревѣ, Игоря Святьславлича» и, вместо «...начата ciю повесть», читает: «начата же ся тѣй песни»+. Это только один пример из тех многочисленных трудностей, которые представляет текст на любом уровне — филологическом, риторическом, семантическом или эстетическом. В связи с этим, очевидно, не будет преувеличением сказать, что в день, когда можно будет написать о «Слове» краткую главу в терминах определенности, а не гипотез, общая история древнерусской литературы приобретет другие очертания.

+[См. в связи с этим мою статью «Мотив Трои в Слове о полку Игореве» (Проблемы изучения культурного наследия. / Под ред. В. Степанова. М., 1985. С. 86—99)].

Обращение к «фантазии Бояна» оставляет читателя в неопределенности. Но сразу же после этого на помощь приходит, так сказать, голос сказителя-оркестровщика-толкователя: «Боянъ бо вещий, аще кому хотяше песнь творити, то растѣкашется мыслию по древу, сѣрымъ вълкомъ по земли, шизымъ орломъ подъ облакы...»+

+[ПЛДР: XII век. С. 372]. 

«Ну что, ясно наконец?» — как будто говорит этот голос со скрытой иронией, призывая к осторожности. Настало время оставить полностью ясную вначале поэтическую игру, усложнив ее еще больше и потом предлагая читателю разрешать загадку (то есть участвовать в вымышленной игре): «...помняшеть бо, рече, първыхъ временъ усобицѣ. Тогда пущашеть 10 соколовь на стадо лебедѣй, которыи дотечаше, та преди пѣснь пояше старому Ярославу[3] храброму Мстиславу, иже зарѣза Редедю[4] предъ пълкы касожьскыми, красному Романови Святъславличю.[5] Боянъ же, братие, не 10 соколовь на стадо лебедѣй пущаше, нъ своя вѣщиа пръсты на живая струны въскладаше, они же сами княземъ славу рокотаху»+.

+[ПЛДР: XII век. С. 372]. 

После того как стало понятно, что соколы — это пальцы, а лебеди - струны, читатель, который стремился бы прочесть эту «повесть» в буквальном или «реалистическом» смысле, в действительности оказался бы не слишком проницательным. Все последующее повествование - от опрометчивого похода Игоря, его брата Всеволода и их товарищей — до заточения главного героя и его счастливого возвращения — следует поэтому включить в определенную систему смыслов и значений.

Можно задаться вопросом: что остается здесь от той нормы, религиозной по своей сути и связанной с моделью Писания, которая, как мы считаем, должна была оказывать влияние на значительную [95] часть древнерусской литературы? Ответы на этот вопрос совсем немногочисленны. В сущности, мы возвращаемся к начальному сомнению: не признать ли этот текст аномальным — слишком поэтичным, чтобы войти в реальную, а не в вымышленную средневековую традицию Руси. Тот, кто не принимает этот вывод, предлагает параллели с образным языком таких текстов, как «Моление» Даниила Заточника, «Слово о погибели Русской земли», «Поучение» Владимира Мономаха, или ораторским искусством Климента Смолятича. В еще более затруднительное положение, чем риторическая форма, ставит исследователя вопрос о духовном содержании памятника. 

Часто утверждалось, что «Слово» является светским памятником, по контрасту с религиозным духом, наполняющим письменную традицию, в которую входят также сообщения Лаврентьевской и Ипатьевской летописей. Следует сказать, что это недоразумение. Действительно, Игорь, и в еще большей степени его брат Буй Тур Всеволод, бросаются в приключение с необузданным воинственным гневом, который является более языческим, нежели христианским. Кажется, однако, что от современных критиков ускользнул один существенный момент: этот порыв и эта «гордыня» не были восхвалены, но были осуждены — в соответствии с религиозной нормой - голосом рассказчика-комментатора, который усматривает во всем этом проявления греха гордыни. Неудачный поход Игоря Святославича является примером смелости, употребленной не во благо, нарушения Божественного закона, который предписывает полагаться лишь на Бога, а не на свои собственные силы. В соответствии же с земным законом общие интересы (верховным хранителем которых на Руси является великий князь) должны преобладать над интересами отдельных лиц.

Доказательством того, что история князя Новгорода-Северского в «Слове» видится как греховный (и поэтому отрицательный) пример необузданной гордыни, является цитата из Библии, искусно вставленная в текст сразу же после риторико-поэтического вступления, которое мы рассматривали в самом начале повествования, -    «по былям нашего времени»: «Почнемъ же, братие, повѣсть сию отъ стараго Владимера до нынѣшняго Игоря, иже истягну умь крѣпостию своею и поостри сердца своего мужествомъ...»+

+[ПЛДР: XII век. С. 372]. 

Слова, напечатанные курсивом, помимо того, что это выражение, часто встречающееся в Ветхом Завете, являются цитатой из Второзакония, где рассказывается, что Сигон царь Есевонский предпочел сражаться с евреями вместо того, чтобы послушаться [96] повеления Бога, который предписал ему дать им возможность пройти через его землю «потому что Господь, Бог твой, ожесточил дух его и сердце его сделал упорным» (Второзаконие. 2, 30). За этот грех гордыни Сигон был разбит и взят в плен.

Речь идет, таким образом, о типическом «тематическом ключе», который в соответствии с принятой схемой справедлив для многих сочинений Slavia Orthodoxa, и это позволяет нам интерпретировать весь текст в свете одной общей темы, которая приводится в соответствие с истиной Писания.

Если мы примем во внимание это недвусмысленное обращение к Священному Писанию, то вся история, воскрешенная и прокомментированная в «Слове», не только прояснится, но будет также приведена в соответствие с «моралью басни», содержащейся в летописях. В обширном повествовании Ипатьевской летописи плененный Игорь в конце концов освобождается от воинственного высокомерия. Он раскаивается, он со смирением преклоняет колени, и с этого момента он невредим. Действительно, в «Слове» не хватает этой сцены раскаяния. Здесь, однако, лично присутствует Бог, который «Игореви князю ... путь кажетъ изъ земли Половецкой на землю Рускую, кь отню злату столу». Духовное освобождение высокомерного князя, как кажется, является частью общей повествовательной схемы, которую рассказчик «Слова» мог считать уже хорошо известной его читателям-слушателям. Можно также заключить, что в «Слове» жена плененного, Ярославна, чья песнь-молитва представляет собой образец чрезвычайной поэтической силы всего повествования, вымолила это освобождение: «...Ярославнынъ гласъ слышитъ, зегзицею незнаема рано кычеть. «Полечю, — рече, — зегзицею по Дунаеви, омочю бебрянъ рукавъ въ Каялѣ рѣцѣ, утру князю кровавыя его раны на жестоцѣмъ его тѣлѣ».

Ярославна рано плачетъ въ Путивлѣ на забралѣ, аркучи: «О вѣтре вѣтрило! Чему, господине, насильно вѣеши? Чему мычеши хиновьскыя стрѣлкы на своею нетрудною крилцю на моея лады вои? Мало ли ти бяшетъ горѣ подъ облакы вѣяти, лелѣючи корабли на синѣ морѣ? Чему, господине, мое веселие по ковылию развѣя?»

Ярославна рано плачеть Путивлю городу на заборолѣ, аркучи: «О Днепре Словутицю! Ты пробилъ еси каменныя горы сквозѣ землю Половецкую. Ты лелѣялъ еси на себѣ Святославли носады до плъку Кобякова. Възлелѣй, господине, мою ладу къ мнѣ, а быхъ не слала къ нему слезъ на море рано».

Ярославна рано плачетъ въ Путивлѣ на забралѣ, аркучи: «Свѣтлое и тресвѣтлое слънце! Всѣмъ тепло и красно еси! Чему, господине, простре горячюю свою лучю на ладѣ вои? Въ полѣ безводнѣ жаждею [97] имь лучи съпря-же, тугою имъ тули затче»+

+[Слово о полку Игореве / Подготовка текста, перевод и комментарии О. В. Творогова // Библиотека литературы Древней Руси / РАН. ИРЛИ; Под ред. Д. С. Лихачева, Л. А. Дмитриева, А. А. Алексеева, Н. В. Понырко. – СПб.: Наука, 1997. – Т. 4: XII век. – 687 с.]

Молитва звучит более как «языческая», чем христианская, даже если, например, пытаться усмотреть в «тресветлом солнце» намек на Бога — Единого и Троичного. Но истинный Бог, христианский Бог Руси, появляется в «Слове» сразу же после этой жалобы удрученной вдовы, и, как нам говорит повествователь, именно этот Бог - который теперь кажется склонным к состраданию - указывает Игорю путь к спасению. Поэтому с точки зрения дидактико-символической структуры вполне справедливо читать «Слово» как вариант схемы, справедливой также и по отношению к Ипатьевской летописи: безумное предприятие, спровоцированное гордыней, — поражение и плен — спасение духовное и материальное.

Достаточно ли этого объяснения для того, чтобы, по крайней мере, отчасти разрешить некоторые из наших многочисленных интерпретационных сомнений?

Остается фактом, что такие фрагменты, как молитва-жалоба Ярославны, не прекращают изумлять читателя других многочисленных древнерусских текстов, в которых трудно найти следы подобного рода поэзии.

Если мы остановимся затем на центральной части повествования, где говорится о Руси, потрясенной трагедией, и где безумное предприятие Игоря поставлено в связь с распрями князей, у нас еще более усиливается ощущение, что этот текст является средоточием многих мотивов.

Так, в этой же части ярко подчеркнут мотив осуждения князя — высокомерного и безрассудного. В «Золотом слове» великий князь Святослав так выражает осуждение действий Игоря и Всеволода: "Тогда великий Святъславъ изрони злато слово, слезами смѣшено, и рече: «О, моя сыновчя, Игорю и Всеволоде! Рано еста начала Половецкую землю мечи цвѣлити, а себѣ славы искати. Нъ нечестно одолѣсте, нечестно бо кровь поганую пролиясте. Ваю храбрая сердца въ жестоцемъ харалузѣ скована, а въ буести закалена. Се ли створисте моей сребреней сѣдинѣ!»" +

+[Слово о полку Игореве / Подготовка текста, перевод и комментарии О. В. Творогова // Библиотека литературы Древней Руси / РАН. ИРЛИ; Под ред. Д. С. Лихачева, Л. А. Дмитриева, А. А. Алексеева, Н. В. Понырко. – СПб.: Наука, 1997. – Т. 4: XII век. – 687 с.]

Пространная ораторская часть в центре повествования позволяет рассказчику совершать тематические «прыжки» с большой риторической смелостью. Поскольку речь идет о несчастье, которое принесли на «Русскую землю» княжеские междоусобицы, кажется позволительным перепрыгивать с одной земли на другую, от одного персонажа к другому. Это прием, который можно отнести либо на счет таланта яркого повествователя, либо техники опытного и утонченного компилятора-соавтора. Некоторые из этих «прыжков» [98] позволяют угадывать контуры завершенных в себе историй, независимых также и в отношении дидактического комментария рассказчика. Таким образом можно объяснить места, в которых дважды кратко изложен «провоцирующий» память «эпос Всеслава»: "На седьмомъ вѣцѣ Трояни връже Всеславъ жребий о дѣвицю себѣ любу. Тъй клюками подпръся о кони, и скочи къ граду Кыеву, и дотчеся стружиемъ злата стола Киевскаго. Скочи отъ нихъ лютымъ звѣремъ въ плъночи изъ Бѣлаграда, обѣсися синѣ мьглѣ, утръже вазни с три кусы: отвори врата Нову-граду, разшибе славу Ярославу, скочи влъком... 

Всеславъ князь людемъ судяше, княземъ грады рядяше, а самъ въ ночь влъкомъ рыскаше; изъ Кыева дорискаше до куръ Тмутороканя, великому Хръсови влъкомъ путь прерыскаше. Тому въ Полотскѣ позвониша заутренюю рано у святыя Софеи въ колоколы, а онъ въ Киевѣ звонъ слыша. Аще и вѣща душа въ дръзѣ тѣлѣ,нъ часто бѣды страдаше. Тому вѣщей Боянъ и пръвое припѣвку, смысленый, рече: «Ни хытру, ни горазду, ни птицю горазду суда Божиа не минути!»"+.

+[Слово о полку Игореве / Подготовка текста, перевод и комментарии О. В. Творогова // Библиотека литературы Древней Руси / РАН. ИРЛИ; Под ред. Д. С. Лихачева, Л. А. Дмитриева, А. А. Алексеева, Н. В. Понырко. – СПб.: Наука, 1997. – Т. 4: XII век. – 687 с.]

В этих сценах, заимствованных из преданий, также можно обнаружить многочисленные ассоциации. В первом эпизоде любовь к женщине, хитрость, связанная с конем, и бегство из города с военными хитростями — этих элементов достаточно, чтобы поверить, что местные традиции пересеклись с реминисценциями историй о Трое. Во второй картине ночное скитание князя-волшебника с отчетливо выраженными мотивами превращения человека в волка должно было восприниматься как хорошо известный сюжет, на который достаточно лишь намекнуть. Сразу же появляется в этом месте текста Боян — поскольку повествование начинается с истории и заканчивается мифом. Волк Всеслав (следует помнить, что во вступлении Боян также «растекался... серым волком по земле») преграждает путь Хорсу — божеству утраченного Олимпа языческого славянского мира. Хоре не единственный из прародительских богов, появляющийся в хитросплетениях христианских мотивов, которые создает «Слово». Голос рассказчика то тут, то там воскрешает в памяти Дажьбога — солнечное божество княжеского рода, Стрибога — бога ветров, а также странные фигуры Дива — разновидность демона языческой древности и плохо идентифицируемого «Тмутороканского идола».

Читатель может попытаться увидеть в этих воспоминаниях о давней славянской демонологии ностальгию по язычеству - по контрасту с господствующим письменным законом православного христианства. Сомнение, однако, ослабевает почти сразу же, как [99] только мы примем во внимание то, что комментарий Бояна вплетен в библейскую реминисценцию из книги Иова: «Он [Господь] уловляет мудрецов их же лукавством, и совет хитрых становится тщетным» (Иов. 5, 13). 

Следовательно, мы можем читать «Слово» в христианском ключе. И мы можем снова возводить эти мотивы к «морали басни», которая является общей также и для рассказов Лаврентьевской и Ипатьевской летописей. Центральная идея греха гордыни, который приносит несчастье и тьму, в то время как раскаяние приносит искупление и свет, выразилась в летописях в более ясной и повествовательной форме, тогда как «Слово», для тою чтобы выразить ту же самую идею, прибегает к более сложной поэтической символике. Так, в «Слове» Игорь-грешник блуждает во тьме, тогда как Игорь-спасенный едет верхом в лучах сияющего солнца: «Солнце светится на небесѣ - Игорь князь въ руской земли. Дѣвици поють на Дунай — вьются голоси черезъ море до Киева. Игорь ѣдеть по Боричеву къ святѣй Богородици Пирогощей»+.

+[ПЛДР: XII век. С. 386]. 

Во всяком случае следует постоянно помнить о том, что может существовать также много иных путей прочтения «Слова» — сегодня может обращаться большее внимание на одни, а завтра — на другие элементы его сюжета. Мы можем в большей степени остановиться на «повести» или на «слове» или же можно «от и до» эстетически смаковать всевозможные аналитические толкования, пытаясь по-настоящему соединить непрерывность «повести» и «слова». На протяжении около двух столетий филологи по-разному интерпретировали образы этого текста, отразившего до сих пор еще не получившую окончательного определения стадию литературного развития средневековой Руси.

Историк литературы на данном уровне наших знаний не может не остановиться надолго (и его любопытство вполне понятно) на этом тексте, в большей части загадочном, еще и потому, что он не обладает пока точными критериями, чтобы включить его в определенный койтекст. В то же время есть надежда, что благодаря изучению «Слова» можно будет добраться до более ясного видения литературной цивилизации, рожденной средневековой Русью.