Пиккио Р. История древнерусской литературы

вернуться

СЕКУЛЯРИЗАЦИЯ ПОВЕСТИ

Упадок наиболее типичного жанра древнерусской литературы — повести, ее светской повествовательной формы, часто чуждой традиции местных летописей и легенд, является явным признаком [271] кризиса конца XVII в. Это явление достаточно сложное, и его правильная трактовка требует рассмотрения различных аспектов идеологии и языкознания, которые до сего времени лишь косвенно интересовали нашу историографию. Беря во внимание только лишь повествовательный стиль старой литературы и высокопоставленную религиозную среду, которая его породила и распространила в киевском и московском обществах, нельзя объяснить такую неожиданную и во многом противоречивую эволюцию. Несомненно, что повести XVII в. часто вновь обращаются к древним летописям и апокрифам, но необходимо отметить в них новую интонацию, даже тогда, когда мы не сталкиваемся с нововведениями, связанными с обновлением Московии или с западным влиянием. Нередко светские мотивы являются более древними и более проникнутыми средневековыми понятиями, чем церковные. Это позволяет не принять утверждения ученых о том, что большое тематическое богатство повести XVII в. будто бы является признаком «прогресса» и «зрелости» литературной культуры. На самом деле с формальной и идеологической точек зрения судьба различных произведений светского характера, лишенных характерных особенностей книжной литературы, связана с закатом культуры этой эпохи. Здесь речь идет не только о противопоставлении заката культуры Slavia Orthodoxa Московии и расцвета новой русской культуры, но и о том, что в этом смысле понятие «эволюции» может совпадать с понятием «прогресса». Повести XVII в. и породившую их духовную атмосферу необходимо оценивать скорее в их внутреннем и непосредственном значении, сопоставляя с достижениями предыдущей литературы, а не только с расцветом более поздней литературы, которую они, по всей вероятности, предвосхищали.
Стилистическая традиция книжной литературы, за последний век обогатившейся и укрепившейся, — от «Повести временных лет» до «Степенной книги» и «Плача о пленении и о конечном разорении превысокаго и пресветлейшаго Московского государства» — являлась выражением культуры, сознающей свою собственную миссию. В ней отразилось все наиболее прогрессивное и жизнестойкое, что выработало славянское православие. Хотя совершенно справедливо сетовать на то, что в русских церковнославянских текстах слаба социальная составляющая и чрезмерно недоверие к индивидуальноличностному искусству, считавшемуся недопустимым в соответствии с христианскими традициями, необходимо, однако, признать, что кроме этой «официальной» литературы никакой другой не существовало. Сами песни и народные сказания XI—XVII в. оставили существенный след в развитии русской словесности постольку, поскольку были заимствованы монахами, священнослужителями или другими лицами, удерживающими монополию на литературную [272] деятельность. Когда во второй половине XYII в. церковная культура уже переживала кризис, сила, которая могла бы ей достойно противостоять, еще не возникла. Вакуум, возникший в связи с упадком Slavia Orthodoxa, не мог заполниться в литературе столь же совершенными произведениями. Тогда большее распространение получили народные тенденции, которые в течение веков оставались в долитературной сфере устной традиции и которые все еще не поднялись над художественным сознанием низшего сословия. Старинные истории, которые европейское средневековье сохранило на обочине художественной литературы, были записаны, развиты, приспособлены к новым темам и выдвинулись на первый план. В связи с этим возникла новая читающая публика, отличная от той, к которой обращались писатели предыдущей эпохи, но менее рафинированная.
Закат церковной культуры происходил, однако, не так быстро, чтобы позволить литературе оторваться от древней литературной традиции. До конца эпохи Петра Великого культура Московии не знала революционных преобразований, и в отсутствие радикальных реформ в образовательной сфере оставался значимым принцип, согласно которому тот, кто умел писать, должен был обязательно владеть хотя бы зачатками книжного стиля. Это объясняет постоянное присутствие, даже в повествовательных сочинениях, наиболее далеких от традиционного стиля лексических и синтаксических форм, чуждых народной речи. Личность писателя, его, пусть неосознанное, стремление передавать образованную речь, лежащее в основе его техники «ремесло» — все это породило духовную сферу, в которой произошло взаимовлияние старой и новой повести. С одной стороны, создается впечатление, что древний стилистический ствол дал неожиданно новые пышные побеги, с другой — что в тени этого ствола укоренились чужие отростки, питающиеся его соками. Обзор повествовательных произведений XVII в. показывает со всей очевидностью, что имела место скорее «передача», нежели «продолжение». Еще в зародыше новая литература рядится в типичные формы старой повести, поскольку только в таком виде она может существовать как литература письменная. Ее тематика, цели, дух принадлежат иному миру. Если перенести акцент на длительную эффективность устарелых архаических выразительных средств, приспособленных к светским рассказам, то можно говорить об освобождении повести от церковного влияния. Но этот процесс можно также охарактеризовать как частичное включение повествовательной светской традиций, до конца XVII в. развивавшейся устно и остававшейся вне «литературы», в формальную сферу церковнославянской литературы. С первым определением можно согласиться (учитывая сказанное выше об отношениях старой [273] и новой повести) хотя бы потому, что сам по себе термин «повесть» относим к поздним повествованиям в том значении, в котором используются и по отношению и к в современной литературе (как «истории» в смысле повествования, пусть не фантастического и не приключенческого, но в то же время отличного от романа).
Развитие летописного изложения в сторону собственно повествовательной формы уже наблюдалось в старых летописях. В «Повести временных лет» и в «Киево-Печерском Патерике» встречаются отдельные главы, в которых можно видеть зачатки древнерусской новеллы. Именно элементы разговорной речи, встречающиеся в подобных фрагментах, привлекали авторов и читателей XVII в. Так родились некоторые произведения, которые, в отличие от большинства новых повестей, были тематически связаны с древней литературой. В них и, возможно, только в них проявляется «зрелость» древнего стиля при соприкосновении с более динамичной тенденцией. В качестве примера такой новой формы «исторического романа» можно привести сборник «Повести о начале Москвы». Возникнув из устных рассказов, включенных уже в Ипатьевскую летопись под 1175 г. и переработанных в XVI в., эти повести XVII в. (их можно разделить на три основные группы: «хронографическая», «новелла» и «сказка») повествуют о трагической гибели Андрея Боголюбского. Происхождение Москвы, в древности называемой Кучково, описано на фоне соперничества владимиро-суздальских князей и семьи боярина Степана Ивановича Кучка. Согласно «летописной» версии Юрий Долгорукий основал город во владениях Кучка. Князь Юрий убил Степана Ивановича. Дочь боярина Улита вышла замуж за Андрея, единственного сына Юрия, и впоследствии убила его из низменных побуждений (Андрей вел аскетический образ жизни и не удовлетворял плотских потребностей жены). В «новелле», однако, Улита предстает как жена Суздальского князя Данилы Александровича. Сыновья боярина Кучка, перебравшись ко двору князя, становятся любовниками Улиты и вместе с ней убивают Данилу. Через некоторое время Владимирский князь Андрей, мстя за убийство, уничтожает сыновей Кучка и на месте разоренного Кучково основывает Москву. После Андрея в Москве правит Иван, сын Данилы, которого верный слуга спас от братьев, любовников Улиты. Помимо этого рассказа образ «сына Данилы» появляется в народной поэзии и составляет основную завязку «легенды» о происхождении Москвы.
Старую летописную структуру особенно хорошо сохраняет новелла, названная «Повесть о начале царствующего града Москвы», хотя по живости изложения она стоит близко к устной речи. Периоды сменяют друг друга по заведенному образцу, но влияние «устной речи» [274] не оставляет и намека на «плетение словес», делает их более стройными и краткими, напоминающими стихи: «Были тут по Москве-рекѣ села красные, хорошы, боярина Кучка Стефана Ивановича. И бысть у Кучка боярина два сына красны, и не было столь хорошых во всей Руской земле. Извѣдав про них князь Данило Суздальский и спроси у боярина Кучка Ивановича двух сыновъ к собѣ во двор с великим прением. И глагола: “Аще не дашь сыновъ своих ко мнѣ во двор, и яз-де на тобя с войной приду, и тобя мечем погублю, и села твои красные огнем пожгу”. И боярин Кучко Стефан Иванович убояся грозы князя Данила Суздальского и отдав сыновъ своих князю Данилу Суздальскому. И князю же Данилу Суздальскому полюбилися оба сынови Кучковы, почал их любити, и пожалова их — одного в стольники и другаго в чашники.
И приглянусь онѣ Данилове княгине Улитѣ Юрьевне и уязви дьявол ея блудною похотью, возлюби красоту лица их; и дьявольским возжелѣнием зжилися любезно»+.
+[ПЛДР: XVII век. Кн. вторая. М., 1988. С. 123].
Любовная интрига, развивающаяся во всем многообразии и богатстве, неизвестном летописям предыдущих веков, превращает повесть из официальной истории, составленной в соответствии с Писанием, в роман.
Это будет характерно не только для светских сюжетов — таких, как основание Москвы, но и для чисто религиозных, как например, повесть «О зачатии Отроча монастыря». «Отрок», или «слуга», Григорий, любимец князя Ярослава Ярославича Тверского, полюбил Ксению, дочь пономаря, и попросил у своего господина разрешения жениться на ней. Однако, пораженный красотой невесты, князь Ярослав Ярославич сам женился на ней. Григорий удалился от мирской жизни и основал монастырь, который впоследствии был назван «Отрочь».
Аналогичные примеры адаптации традиционной тематики к нерелигиозному и народному мышлению XVII в. представляют собой, как мы подчеркивали выше, только незначительную часть в общей картине новой повествовательной традиции, в которой превалировали дидактические и приключенческие сюжеты, пришедшие из устного народного творчества или в недавнем прошлом заимствованные у западных славян или греко-балканских народов.
Существует целый цикл рассказов о льстивой, лживой и легкомысленной женщине, которой должен остерегаться благоразумный муж. Хотя для письменной литературы Московии подобная тема была новинкой, нельзя сказать, что она, действительно, была в чем-то современным открытием. Эта тема восходит к [275] средневековью, колорит которого она и сохраняет. В «Сказании и беседе премудра и чадолюбива отца к сыну» приводится спор между родителем, настойчиво подчеркивает женские недостатки, и сыном, который, напротив, стремится показать женщин с хорошей и привлекательной стороны. Женщина-соблазнительница нарисована разнообразными красками в «Притче о старом муже», в «Сказании о молотце и девице» и в серии новелл, где вновь появляется Соломон, любимый персонаж древних апокрифов.
Более ограничено средневековыми рамками в теме и композиционной структуре «Сказание о явлении и сотворении Честнаго и Животворящаго Креста Господня, что в Муромском уезде на реке на Унже». Две главных героини, благочестивейшие сестры Марфа и Мария, встречаются после долгих лет разлуки, когда их враждующие мужья, запрещавшие им видеться, внезапно одновременно умирают. Появляется ангел, который передает вдовам золото и серебро. Из золота создается ковчег, а из серебра - чудотворный Муромский крест. По сравнению с традиционными рассказами о «благочестивых благодетельницах» или «основательницах» это «Сказание» отличается более живыми биографическими элементами и частым использованием народной речи.
Реальные масштабы «секуляризации» повествовательного жанра видны, однако, из других произведений, совершенно чуждых церковной морали и даже пропитанных антиклерикальным юмором. Такова, например, «Повесть о некотором госте богатом и о славном о Карпе Сутуловѣ и о премудрой жене ево, како не оскверни ложа мужа своего». После стольких веков официального благочестия и истовой набожности в литературе слышатся теперь и «мирские» голоса. Благочестивая и преданная жена противопоставлена священнику-греховоднику. Богатый купец Карп Сутулов, отправляясь в дальний путь, просил своего друга в случае необходимости ссудить деньгами свою любимую супругу. Когда жена Сутулова предстала перед ним, этот последний, сраженный ее красотой, ответил: «Азъ дамъ тебѣ на брашна денегь сто рублевъ, толко лягъ со мною на ночь»+. Мудрая женщина просит разрешения подумать и обращается за советом к своему духовнику, который, в свою очередь, предлагает ей двести рублей. Потом архиепископ за ту же услугу предлагает ей триста. Представители светских и религиозных кругов осаждают добррдетель жены Карпа Сутулова, но она не уступает им. С помощью хитрости она запирает в три сундука друга своего мужа, духовника и архиепископа, которым в разное время назначила свидание у себя [276] дома, каждый раз крича в подходящий момент: «Се мужъ мой от купли приехалъ»++. Три греховодника были осуждены воеводой. Так мудрая жена получила деньги, отомстила лжецам и спасла свою честь.
+[ПЛДР: XVII век. Кн. вторая. М., 1988. С. 66]
+[ПЛДР: XVII век. Кн. вторая. М., 1988. С. 68]
Если не достаточно интриги и смысла рассказа для доказательства его народных истоков и отнюдь не современного и не новаторского его характера, то стоит учесть уровень автора и читателя, который демонстрирует техника изложения. Как и в старых деревенских историях, прямая речь часто повторяется, чтобы читатель не потерял нить повествования и хорошо запомнил его основные моменты: «Тому ж преждереченному гостю Карпу Сутулову прилучися время ехати на куплю свою в Литовскую землю. И шед удари челомъ другу своему Афанасию Бердову: “Друже мой любиме, Афанасе! Се ныне приспе мнѣ время ехати на куплю свою в Литовскую землю, азъ оставляю жену свою едину в доме моем; и ты же, мой любезнейши друже, жену мою, о чем тебѣ станет бити челомъ, во всем снабди...” Карпъ же шедъ к жене своей и сказа ей: “Азъ быль у друга своего Афанасия и би челомъ ему о тебѣ...” И минувши уже тому 3 года... она же шеть ко другу мужа своего, ко Афанасию Бердову, и рече ему... Онъ же на ню зря очима своими и на красоту лица ея велми прилежно, и разжигая к ней плотию своею, и глаголаша к ней... И шед вскоре, и призвавъ к себѣ отца своего духовнаго, и рече ему: “Отче мой духовны, что повелиши о семь сотворити, понеже мужъ мой отиде на куплю свою и наказавъ мне: “...Иди ко другу моему, ко Афанасию Бердову, и онъ тебе по моему совету дастъ тебе денегъ сто рублевъ”. Ныyѣ. .. азъ идохъ ко другу мужа моего, ко Афанасию Бердову, по совету мужа своего. Он же рече ми: “Азъ ти дамъ сто рублевъ, толко буди со мною на ночь спать”... И рече ей отецъ духовный... И шедъ от него на архиепископевъ двор... “О велики святы, что ми повелевавши о семь сотворити, понеже мужъ мой купецъ славен зело, Карпъ Сутуловъ, отиде на куплю свою в Литовскую землю...” И как мужь мой поехал на куплю свою и наказалъ мнѣ: “...ты по моему совету приди ко другу моему, ко Афанасию Бердову,, и онъ по моему приказу дастъ тебе... денегъ сто рублевъ...”»+
+[ПЛДР: XVII век. Кн. вторая. М., 1988. С. 65-66]
Подобные повести XVII в. едва ли заслуживают быть включенными в рамки «литературы». Они не привлекли бы нашего внимания, если бы своей примитивностью не отражали тенденцию упадка культуры, о котором мы говорили выше, что, по нашему мнению, является наиболее характерной особенностью рассматриваемой эпохи. Изменение формальных ценностей в сравнении с церковной литературой особенно очевидно, так как [277] можно с уверенностью отметить уже к концу XVII в. возникновение новой русской литературы с более широкими горизонтами и более свежим стилем.
Более динамична и оригинальна, чем история о жене Карпа Сутулова, «История о российском дворянине Фроле Скобееве», которая, однако, была написана позднее, вероятно, в начале XVIII в. Язык повести более совершенен, он отличается от церковнославянского и, по крайней мере, в тех редакциях, с которыми мы знакомы, несет на себе печать петровского времени. Фрол Скобеев — искатель приключений, человек веселый и лишенный предрассудков. Он совращает девушку из хорошей и богатой семьи (в ситуации, которая предоставляет автору удобный случай смягчить уместными юмористическими мазками непристойную сторону) и устраивает в конце концов свою судьбу благодаря выгодному браку.
Еще в XVII в. была обработана «Повесть о Горѣ и Злочастии, какъ Горе-Злочастие довело молотца во иноческий чинъ». Эта повесть, интересная с точки зрения той моральной атмосферы, которую она передает, и ее художественных достоинств. Она характеризует собой переход от устной литературы к просветительному направлению. Возможно, речь здесь идет о записи народной песни с добавлением городских дидактических элементов, распространенных в основном среди купечества. В то время как в других светских повестях этого времени незрелость светского языка плохо сочетается с зарождающейся литературной стилистикой, введенной «писателями» (то есть теми, кто впервые письменно зафиксировал текст), в этой сохранилась неподдельная певучесть народных ритмов. Только внешне здесь может идти речь о прозаическом тексте. Разделив отдельные ритмические элементы, мы получим поэму в народном стиле с отдельными рифмами и ассонансами. Дошедшая до нас в единственном позднем списке «Повесть о Горѣ-Злочастии» представляет собой, возможно, лишь отдельный эпизод культурной жизни XVII в. Обращение книжной литературы к народной, чтобы черпать из живого наследия поэтические стимулы, едва наметилось и наиболее плодотворное развитие этого процесса придется на XVIII—XIX в.
Действие переносится в мир, чуждый древнему повествованию. Религиозная мораль практически исчезает. Герой — неопытный и легкомысленный молодец, который в конце концов вынужден удалиться в монастырь, потому что не смог справиться с превратностями судьбы. Не «греховность» как таковая привела его к крушению, а слабость характера. Читателя не должно вводить в заблуждение религиозное начало повести: [278]
А въ началѣ вѣка сего тлѣннаго
сотворнл Бог небо и землю,
сотворил Богь Адама и Евву,
повелѣлъ имъ жити во святомъ раю,
дал имъ заповѣдь божественну:
не повелѣл вкушати плода винограднаго
от едемскаго древа великаго.+
+[ПЛДР: XVII век. Кн. первая. М., 1988. С. 28]
Рассказ о первородном грехе, о гневе Божьем, об изгнании из рая излагается в обычной манере и не имеет отношения к «плетению».
Юный герой с любовью воспитывается родителями, которые его предостерегают от коварства жизни:
«Милое ты наше чадо,
послушай учения родителскаго,
ты послушай пословицы добрыя,
и хитрыя, и мудрыя,
не будетъ тебѣ нужды великия,
ты не будешь в бѣдности великой..»+
+[ПЛДР: XVII век. Кн. первая. М., 1988. С. 29]
Сын же не следует мудрым советам, беззаботно шатается по свету, заводит легкие знакомства и теряет все, что имел. Тут вмешиваются «люди добрыя», которые наставляют его на путь истинный. Обретя богатство, женившись на добродетельной женщине, юноша чувствует себя счастливым и радуется жизни. Но ревнивая судьба, подстерегающая неосторожных, караулит его:
Подслушало Горе-Злочастие хвастанье молодецкое, само говорить таково слово:
«Подслушало Горе-Злочастие
хвастанье молодецкое,
само говорить таково слово:
«Не хвалися ты, молодец, своим счаст-емъ,
не хвастай своим богатествомъ!
Бывали люди у меня, Горя,
и мудряя тебя и досужае,
и я их, Горе, перемудрило,
и учинися имъ злочастие великое,
до смерти со мною боролися,
во зломъ злочастии позорилися,
не могли у меня, Горя, уѣхати,
нази они во гробъ вселилися,
от мене накрѣпко они землею накрылися
босоты и наготы они избыли,
и я от них, Горе, миновалось,
а злочастие на их въ могиле осталось...»+
+[ПЛДР: XVII век. Кн. первая. М., 1988. С. 34]
[279]
Горе и Злосчастие олицетворяют враждебные человеку силы. Одна как бы тень другой, и для усиления они слиты в один персонаж. Горе-Злосчастие — демон, который воплощает в себе зло, злые чувства и злые поступки. Это проклятие, которое падает на голову несчастных, и в то же время это их собственная душа. Когда юноша одолевает судьбу, Горе-Злосчастие проникает в его сознание и подбивает его разрушить то, чего он с таким трудом достиг. Горе является ему во сне в образе архангела Гавриила и говорит с ним, пробуждая в нем внутреннее томление, беспокойство, жажду странствий:
«Али тебѣ, молодецъ, невѣдома
нагота и босота безмѣрная,
легота, безпроторица великая?..»+
+[ПЛДР: XVII век. Кн. первая. М., 1988. С. 35]
Итак, преследуемый соблазнами Горя, несчастный вновь сталкивается с Злосчастием. И вновь «люди добрые» хотят спасти его, но раскаяние и разум бессильны против того, что стало отныне частью человека, его натурой, характером и способом существования. Блудный сын не обретет больше покоя. Дважды он покидает свою семью, чтобы удовлетворить страсть к путешествию. И совесть, почти воплощение Горя, бормочет ему правду:
Говорить Горе таково слово:
«Ты стой, не ушелъ, добрый молодецъ!
Не на час я к тебѣ, Горе злочастное, привязался,
хошь до смерти с тобою помучуся.
...Хотя кинся во птицы воздушныя,
хотя в синее море ты пойдешь рыбою,
а я с тобою пойду под руку под правую»+
+[ПЛДР: XVII век. Кн. первая. М., 1988. С. 37-38]
Это начало исповеди. Молодец пытается всеми возможными способами избежать грядущих событий. Но напрасно. Он вьется в небе ясным соколом, но Горе неумолимо следует за ним в образе кречета. Он становится голубем, а Горе обращается ястребом. Он превращается в волка, и его преследует свора собак. Он становится травой, а Горе серпом. Наконец, ему ничего другого не остается, как отказаться от борьбы и признать себя побежденным. Конфликт завершается уходом юноши в монастырь и смягчен только надеждой на спасение души.
Драма человеческой жизни, которая в истории борьбы импульсивного юноши и дьявольского Горя-Злосчастия выступает в образе дохристианских суеверий, в сочинении «Повесть зело предивна и истинна яже бысть во дни сия, како человеколюбивый Бог являет человеколюбие свое над народом христианским» развертывается, напротив, согласно традиции средневековых апокрифов, хотя и не избегает мирского и светского опыта. В других редакциях повесть имеет [280] другое название — с упоминанием главного действующего лица Саввы Грудцына и места действия — Казани. Савва, сын богатого купца Фомы Грудцына, обуреваем фаустовской жаждой славы и успеха. Дьявол в чужом обличье помогает ему осуществить свои желания, но заставляет заключить классический договор. Повесть богата событиями. Савва отправляется на военную службу, добивается милости при дворе Михаила Федоровича. В конце концов, несмотря на договор с дьяволом, он спасается благодаря вмешательству Пресвятой Богородицы. Многочисленные влияния, ощущаемые в разных частях повести более, чем в других произведениях того времени, свидетельствуют о стилистическом слиянии церковных и местных народных элементов, а также недавно завезенных легенд.
Демонологические мотивы еще более ярко выражены в «Повести о Соломонии». Соломония - женщина, долго терзаемая дьяволом и затем спасенная благодаря чудесному изгнанию демонов блаженными Прокопием и Иоанном Устюжскими.